— У меня черный пояс по дзюдо. Дважды в неделю я занимаюсь боксом в женском спортзале. Это все знают. Никто не посмеет надо мной смеяться. Кстати, я слышу совсем не так плоxo, как думают. Приходите к нам как-нибудь ужинать. Мои родители будут очень рады поговорить с французом.

Он пошел, расстроганный верностью в несчастье европейскому воспитанию, которое Америка со своим весом в мире, своими джинсами, роскошными лимузинами, Кока-Колой, музеями, набитыми шедеврами, и техническим прогрессом с каждым днем делала все старомодней (бедное европейское воспитание!), превращая его в жалкие обломки на обочине прямых магистралей новой цивилизации. По­лутора десятков лет хватило бы, чтобы раздавить эту се­мью — возможно, некогда утонченную, во всяком случае гордую своей принадлежностью, благодаря использованию французского языка, к привилегированной Европе без гра­ниц — Европе Стендаля и Йозефа Конрада. Теперь, запер­тые в тесной трехкомнатной квартирке в Бруклине, напро­тив рекламной вывески, красные отсветы которой каждые десять секунд озаряли столовую, несмотря на кусок черно­го линолеума, которым было завешено окно, Завадзинекие ждали некоего апокалипсиса. Смысл их существованию придавала только дочь, восторжествовавшая над своим не­дугом, которой уготовано, как они надеялись с типичной для поляков верой в сказку, великое будущее, которая ото­мстит за их неудачу в стране изобилия.

— Американская мечта… американская мечта! — по­вторял Тадеуш Завадзинский с горечью в голосе. — Какая огромная ложь для таких людей, как мы, у которых были две служанки, автомобиль, загородный дом!

Жена брала его за руку и поглаживала большим паль­цем, чтобы успокоить.

— Ты неблагодарен! Если бы мы остались в Варшаве, мы бы погибли или прозябали в нищете. Наше счастье — это Гертруда. У нее будет все, чего жизнь не дала тебе.

Довольно тягостный вечер закончился грустно. Гертру­да проводила Артура до автобуса. Никто не спал в этой влажной и нездоровой духоте. Люди целыми семьями раз­леглись на крыльце домов или попросту на тротуарах, ловя малейшее дуновение свежего воздуха.

— Вы были очень милы, Артур! Они еще долго будут об этом вспоминать. Они ни с кем не видятся. Наши родствен­ники уехали за Запад. Один из двух моих двоюродных бра­тьев в Вест-Пойнте, другой — хирург в Сан-Франциско. Они не говорят ни по-французски, ни по-польски. У нас они боль­ше не бывают. Наш район недостаточно престижен.

Когда они дошли до остановки, он захотел проводить ее до дома.

— А потом мне придется снова показывать вам дорогу. Так до рассвета проходим.

— Я хорошо ориентируюсь, а если заблужусь, то у кого-нибудь спрошу. Сегодня ночью все явно спят на улице.

Она рассмеялась.

— Ну, тогда плохи будут ваши дела. Через две минуты останетесь в одних трусах, без гроша и даже не поняв, что произошло.

— А вы?

— Они меня знают. Я уже отлупила двух-трех. У нас теперь мир. Хожу, руки в брюки. Не рассказывайте в конторе, что вы познакомились с моими родителями. Хоть я и не красавица, они выдумают бог знает что, чтобы выставить вас и меня на посмешище. Мы этого не заслужили. Мы гораздо лучше их. Правда?

Эта девушка была высечена из гранита, физически и морально, чтобы выжить в безжалостном мире. Ее не задушить, у нее есть свой потайной сад — эта унылая квартирка в Бруклине, где ее родители переживают свое поражение, уповая теперь только на нее.

— Почему мне хочется рассказать вам о том, чего не знают даже мои отец и мать? Полгода назад я была у отоларин­голога. От моей приобретенной глухоты поможет операция. Еще два-три года — и я смогу ее оплатить. Я хочу однажды утром прийти в контору, постригшись под мальчика, и все увидят, что у меня больше нет аппарата.

Вот какая была у нее мечта. Артур подумал о собствен­ной бедности. Что значило мечтать об Аугусте по сравнению с победой, к которой стремится Гертруда? Ничего. Подошел автобус. Они обнялись, словно два воина. В окно он увидел высокую мужеподобную фигуру Гертруды, раздвоенную, искаженную отсветами неоновых вывесок на стекле, уда­лявшуюся гренадерским шагом.

Двери лифта раскрылись, осветив желтым светом Эли­забет, сидевшую в темноте на последней ступеньке, обхва­тив голову руками.

— Поздно ты возвращаешься!

— Еще нет и полуночи. Попросила бы миссис Палей, чтобы она тебе открыла.

— И начала мне исповедоваться! Нет уж, спасибо.

Он едва успел принять душ, а она уже лежала на боку, обнаженная, завернувшись, по своему обыкновению, в про­стыню, спала или притворялась, что спит. Когда он утром вернулся из Баттерипарка, она уже упорхнула, оставив ему в постели запах модных и дорогих духов, который ее выдавал, а на столе — наспех нацарапанную записку: «Спасибо. Э.»

Перейти на страницу:

Похожие книги