- Мы вот, дядюшка, сейчас рассуждали, - начал он: - какое безобразие нынче происходит в литературе: Пушкина называют альбомным поэтом, и всюду лезет грязь и сало этой реальной школы! Какие у нас дарования: какой-нибудь в Москве Варламов, Мочалов, здесь - Брюллов, Глинка, - все это перемерло; другие, которые еще остались - стареются, новых никого не является... Надобно же как-нибудь все это поднять и возбудить.
Евсевий Осипович, слушая племянника, при конце зажмуривал даже глаза, как бы затем, чтобы ярче вообразить себе рисуемую перед ним картину.
- Возбудить никогда ничего нельзя-с!.. - заговорил он наконец. - Все возбужденное всегда ложно и фальшиво: сила и энергия пьяного человека не есть сила, сон напившегося опиума не есть успокоение.
- Но отчего? Я не так, может быть, выразился; ну, не возбудить, а развить! - возразил ему Бакланов.
- Это все равно, не в слове дело, - перебил его Евсевий Осипович: - вам, например, никак теперь не возбудить и не развить идеальной пластики греческой; в мире, во всем человечестве нет этого представления. Вам рафаэлевских мадонн не возвратить, как не возвратить и самого католицизма с его деталями. Вот нам, французская псевдоклассика и вообще вся эпоха Ренессанс были возбужденные, - что они принесли нам? Звучные, пустые, без содержания слова, прихотливые, затейливые, но без настоящего вкуса и смака формы.
Говоря это, Евсевий Осипович взмахивал глазами то на меня, то на Софи, и вообще, кажется, хотел уронить этим спором в глазах наших Бакланова.
- Однако музыка есть еще до сих пор! - воскликнул тот.
- Какая-с? Революционная! - подхватил Евсевий Осипович: - вы слыхали ли a l'armi?.. Пафос этой оперы на конце блеснувших кинжалов, и раскусите это! - заключил он, подмигнув лукаво на всех гостей.
- Я совсем не то говорю: я не хочу только этого крайнего развития реализма, - возразил было Бакланов.
Ливанов не обратил внимания на его слова.
- Мир есть, - продолжал он: - волнообразное и феноменальное обнаружение одного и того же вечного духа: одна волна стала, взошла до своего maximum'a и пала, не подымешь уж ее!.. Неоткуда этой силы взять и влить ее внутрь мира, да и отверстий нет для того.
- Ведь это, дядюшка, известная старая вещь: мистицизм и пантеизм! - возразил было опять ему Бакланов.
- Что ж мистицизм! - воскликнул, весь побагровев, Евсевий Осипович: - что вы мне в укор ставите то, чего вы и не нюхивали... Для моего Бога нет формы: я верю в Его вечную, вездесущую и всетворящую силу. Шутку какую взяли: мистицизм и пантеизм! Так вот сейчас, как круг пальца повернул, и порешил все!
При этих словах Евсевий Осипович беспрестанно уж кидал на меня взгляды; но я дал себе слово сохранять молчание, и кроме того, нечего греха таить, больше всех их разговоров меня занимала Софи.
"Все это, - думал я: - суета; а вот прелестное-то Божье творенье!"
Петцолов также, видно, разделял мое мнение и, положив по-прежнему руку на саблю, все время глядел на Софи.
Но в разговор вмешался правовед и решился, как видно, поддерживать Бакланова.
- Вы изволите говорить, - обратился он вежливо к Ливанову: что не вольешь силы. Однако мы видим, что один человек делает целую эпоху: Петр, например.
- Что ж ваш Петр? - воскликнул и ему Евсевий Осипович: втиснул в народ несколько насильственных государственных форм, но к чему они годны: и ваша канцелярская тайна, и крепостное право, да и войско ваше, пожалуй, так и называемое регулярное.
- Однако без этого регулярного войска другие государства нас завовевали бы.
- Ну, это еще старуха-то надвое сказала; народ целый трудно завоевать. Он как еж; колется со всех сторон. В 1612 и в 1812 гг. народ отбил неприятеля, а вот как вы в Крым-то с одним регулярным войском пошли, так каково нас отзвонили! Формы государственные нельзя-с брать ни у кого; это не наука, которая обща всем!.. Распорядки у каждой страны должны быть свои, сообразно цивилизации народа, его нравственным, климатическим и географическим условиям, а у нас, - нате, вот вам бранденбургские законы, и валяй по ним: ни тпру, ни ну, ни на сторону и вышло!.. Вы ведь, кажется, обер-секретарь сената?
- Точно так.
- Хорошо у нас идет, хорошо? - спрашивал Евсевий Осипович.
На этих словах его я едва не вмешался: Ливанов, вероятно, совершенно забыл, как мы с ним в 44 году обедали в одном доме, и он громогласно и дерзко объяснял целый обед, что все у нас идет хорошо и все имеет полнейший исторический смысл. И что же теперь он говорил?
Бакланов, кажется, тоже это понимал и был в самом досадливом расположении духа.
- По-вашему, значит, - начал он: - надо признать в искусстве совершеннейший реализм; рисовать, например, позволяется только вид фабрик, машин, ну, и, пожалуй, портреты с некоторых житейских сцен, а в гражданском порядке, разумеется, социализм: на полумере зачем уж останавливаться!