Так было однажды на посадке. Мы с Дантесом сидели по разным дверям в стойке, два стража аварийных выходов. Я рассказала ему о твоих заморочках по поводу еды, мы оба недоумевали, откуда они у тебя взялись, ведь ты всегда была очень худой. Я говорила о том, что ты взращиваешь в себе лишь тонкие материи, стремишься к развитию души, а не к потаканию телесным прихотям. На что И. ответил фразой, которую я тут же записала в блокнот. Не только фразу. И безо всяких знаков препинания. В моих заметках это выглядело так: «меньше веса больше духовность сказал и. за секунду до посадки». Так оно и было. Под обсуждение эфемерного духа наш Боинг-737 коснулся земли с грохотом, шумом, обрушив всю свою металлическую многотонную тяжесть на бетон полосы.
По идее это я первая на тебя обиделась за то, что все мои монологи ты слышала его имя и скрывала от меня, что теперь он навсегда твой. А ты, в свою очередь, обозлилась на нас с ним за то, что у нас было небо, а у тебя – только темень и невероятно черные сады, и выкинула меня из окна, ты выбросила меня вниз, ты убила самое себя.
Я оказалась куда легче. Мне даже удалось немного спланировать и лечь ровным осенним листом на скупой ранний снег, устлавший дырявым полотном парковку возле отеля. Я уступила тебе, Кристабель, этот отель, и это небо, и эти авиалайнеры, и рельсы, и шпалы, и железнодорожные гробы, и наших начальников, и наши пробки на слякотных дорогах, сладкие вишни из Франции, и Франца, нашего любимого писателя, и неизбывную тягу к высокому, и извечное земное притяжение, полуночные ампулы яда, ягоды белладонны, механическую коробку переключения передач, и улыбку спящего Б., и смех Дантеса, непонятно раздражающий, и надежду покорить до конца жизни самых смелых амбиций неприступные скалы, и тот весенний дождь, о котором никто не знает, потому что под ним надо гулять в одиночестве и думать о викторианской поэзии, и прерафаэлитов, и модернистов, и метафизиков, и все остальные покосившиеся заборы полудня истории – всё это я оставила тебе, Кристабель, и отныне тебе придется справляться с этим всем самой.
Обнимаю тебя крепко-крепко. Твоя Клео.
[за два часа до этого]
…Я рылась в шкафу, в нашем доме в Черных Садах. Обнюхивала вещи Дантеса. Искала, искала, и, наконец, нашла. Под его свитерами, джинсами, куртками, я нашла ее.
Форму бортпроводника «Schmerz und Angst». Значит, он летал. Он летал, пока я вкалывала в цехе. Он – необразованный пролетарий – летал на самолетах! Обманывал меня, будто тоже работает на конвейере… Он летал, он был стюардом. Пока я… На заводе!…
Вторая мысль, захлестнувшая меня, была еще отвратительнее: все это время он летал с Клео! Они были рядом каждый полет. Они расстались, но продолжали летать вместе, мой Дантес и моя Клео! Пока я там, в каменоломне…
Не переодеваясь, как была, в синей робе, я выбежала на улицу, и, выкинув вперед руку, пыталась поймать любую машину, я добежала до поворота на аэропорт, вдоль шоссе, по деревне «Заборье», неслась я с выдернутым по ветру темно-синим рукавом, пока какой-то сердобольный Hyundai Accent не остановился, и водитель не вызвался докинуть меня до отеля.
Я вошла в здание отеля, я нашла их там.
Вы сидели там, голубки-бортпроводники, Дантес и Клео, в отеле для авиаторов, влюбленной парочкой клеили ладошки друг к другу, я вас видела там, в фойе. Уставшие летчики и кабинные экипажи отдыхают после рейсов, некоторые пьют коньяк, некоторые отрываются по-другому. Там был караоке-бар, конечно же. Когда я пришла туда, в своей робе фасовщицы бортпитания, все приняли меня то ли за уборщицу, то ли еще за кого-то.