Спустя неделю я стояла, вдыхая солоновато-влажный запах моря, на оживленной пристани в Гаврском порту, большей частью окруженная солдатами в хаки и сестрами милосердия в сине-белом одеянии. Казалось, целый мир сейчас вырядился в ту или иную форму.
Я до сих пор сама не очень понимала, как смогла сюда попасть: последние несколько дней промелькнули для меня словно в размытом мареве кошмара. Каким-то образом я продолжала существовать, машинально отправляя еду в рот и так же машинально одеваясь, продолжала дышать и даже урывками спать.
Нашла свою записку Джулиану — видимо, своими проворными пальцами он сунул мне ее обратно в карман, отвлекая меня последним поцелуем.
Выждав четыре дня после отъезда Джулиана — чтобы знать наверняка, чтобы абсолютно точно убедиться, что его здесь больше нет, — сходила в пароходное агентство и купила билет в каюту второго класса до Нью-Йорка, прекрасно понимая, что я не могу ни остаться во Франции, ни отправиться к семье Джулиана, и зная, что моей родиной все-таки является Америка, хотя и почти веком позже.
Отправила на почте письмо, начертанное мною по пути к Гавру, в котором скрупулезно выбирала каждое слово, не будучи до конца уверена, что мне вообще стоит его писать:
«Прошу Вас, не скорбите, не сокрушайтесь по Джулиану. Живой и здравствующий, он перенесся из этого кошмара военной поры в совсем иное время и место, где сумел оправдать все свои юношеские надежды, сделавшись самым замечательным и достойным человеком, какой только ступал по этой земле; где единственное, что омрачает его жизнь, — это осознание того, что Вам довелось по нему горевать; где, кроме всего прочего, он горячо и пылко любим, так, как никогда не был любим ни один мужчина в мире, мною,
На конверте с письмом я написала адрес: «Виконтессе Честертон. Саутфилд. Англия».
Целый день я совершенно беспристрастно пыталась решить, стоит ли мне жить дальше, не лучше просто покончить с собой. В том смысле, что я осталась одна, почти без средств к существованию в самый разгар Первой мировой войны, когда впереди не сулилось ничего, кроме «испанки», сумасшедшей гиперинфляции и Гитлера в недалекой перспективе. В чем был смысл моего нынешнего существования — когда со мной не стало ни Джулиана, ни нашего будущего ребенка? Когда всё, что я знала и любила, все, кто был мне дорог, еще попросту не явились на свет? Конечно, есть небольшой шанс, что Холландер по доброте душевной попытается вернуть меня назад. Но ведь в том мире тоже не будет Джулиана! Я сделаюсь его вдовой, скорбящей миссис Лоуренс, и буду жить в окружении осязаемых напоминаний о нем, день за днем потихоньку умирая в своем доме на Манхэттене. Постепенно превращаясь в затворившуюся от всего мира богатую кошатницу. Только и всего…
Но ведь Джулиан был бы вне себя от ярости, узнав, что я покончила с собой. Это было бы как раз презираемое им всей душой самопотворство, смахивавшее на поведение Гамильтона, — и полная противоположность тому, что он так любил и ценил во мне. Ведь он-то в минуты глубокого отчаяния все же не бросился с моста! Он сделал все, чтобы преуспеть в жизни. Конечно же, он знал, что рано или поздно меня встретит, но перспектива этой встречи в первые годы казалась еще такой далекой и туманной.
А значит, мне предстояло существовать дальше, найти себя в этой жизни. Попытаться как-то применить на пользу себя и свои знания. Возможно, двадцатые годы я проведу на Уолл-стрит, накапливая кругленькое состояние, а затем, в годы Великой депрессии и следующей войны, пущу его на пособия для безработных. Чем-то же надо занять мозги. В чем-то обрести смысл жизни. Чем-то возместить то, что ради дурацкой надуманной миссии покинула поверженное тело Джулиана, оставив лишь Холландера да Эндрю Поулсона проводить его на вечный покой, отстояв у его гроба.
Сейчас же все во мне как будто оцепенело, и мне это было даже на пользу. Я будто нарастила вокруг себя толстую непроницаемую защитную оболочку, так что боль саднила меня лишь на поверхности, не проникая глубоко вовнутрь.
Джулиана… больше… нет…
Нет даже нашего ребенка. Эта мысль до сих пор упрямо отталкивалась сознанием. Нельзя сказать, чтобы она отрицалась — мозг сухо признал случившийся факт, — просто эта информация не просачивалась глубоко, в безмолвное, опустошенное пространство моей души.