— Воровка! Спекулянтка! Мразь последняя!.. — Валерочка за голову схватился. Орал! Как только не обзывал ее! Потом книги, бумаги похватал — и прочь…

Насовсем ее бросил. Развелся. И осталась Шурка опять одна-одинешенька. Осталась в животном страхе, заглушившем горе. Она была уверена, что Медведев рассказал Римме о вещах, и с минуты на минуту ждала: придут Щегловы с милиционером и заберут вещи. Она уже понимала свою вину, но старалась не думать об этом, упорно называя «спасением людей» то, что теперь называли спекуляцией. «Как же это? — в панике думала она. — На свои кровные продуктов запасла и чужим «за так» отдавать надо было? Кто мне Римка? Родня? Соседка».

Она с тоской смотрела на погубившие ее богатства, гладила блестящие дверцы шкафа, присаживалась в кресла… Измучившись ожиданием, она думала: «Уж скорей бы!.. А Римке все выскажу!.. Все одно — конец!..» Но шли дни, недели — никто не приезжал. И тогда она поняла: не возьмет Римка вещи, не нужны они ей. Но вместо того, чтобы успокоиться, она почувствовала себя еще более униженной: «Из-за ее барахла сколько горюшка хватила, а ей хоть бы хны!..» И старалась Шурка понять: что же у Риммы и Анны Игнатьевны есть более ценное, чем вещи, продукты… Она чувствовала: прозевала что-то важное, проворонила, но что именно, понять не могла, и это особенно раздражало, царапало ее. «А мне они на кой? — со злобой думала она о вещах. — Теперь уж никто не увидит, не позавидует». Она принадлежала к той категории людей, для которых иметь что-то, не имея возможности показать, похвастать, теряло смысл. Сознание, что все унижения, страхи пережиты напрасно, сделало ее скрытной, нелюдимой. Озлобило ее.

Только и радости у нее было, что Тамару Николавну с квартиры сжила. Не выстояла против Шурки — обменялась, съехала.

<p><strong>ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ</strong></p>

Римма часто удивлялась: «Чем легче становится жить, тем мне труднее». Обычно тяжелые мысли одолевали ее по вечерам. Днем дела, заботы не оставляли для них времени. А вечером, после занятий, простившись с провожавшими ее ребятами, она некоторое время стояла во дворе, ожидая, чтобы они разошлись, потом выходила из ворот и брела всегда в одном направлении: к своему старому дому. Останавливалась против забора, огораживающего развалины, и думала об одном и том же: «Самое страшное, что могло случиться, случилось. Больше несчастий не будет. А что будет? Дома меня ждут дети, мама. Мои дети и… не мои. Их могут забрать у меня. Если бы был мой ребенок! Теперь уже не будет. Буду стареть одна. Никто больше не обнимет, не скажет: «Родная моя, любимая…» Мне всего двадцать пять, как долго еще стареть… А сколько таких, как я! А сколько не успевших полюбить… Как сказала Глаша: «Ты счастливая, ты узнала любовь». Милый друг Глаша! Только с ней я могу говорить об этом».

Римма так долго и пристально смотрела на забор, что он исчезал, вырастал их дом, из подъезда выходил Борис, протягивал к ней руки, и она слышала его голос: «Маленькая моя, как долго тебя не было. Я жду, беспокоюсь». Римма делала шаг навстречу его голосу, затем трясла головой, чтобы избавиться от наваждения, бежала к автомату и, сдерживая слезы, нарочито залихватским тоном говорила: «Агля, дуй ко мне. Живо!» После этого быстро шла домой, зная, что у ворот ее ждут Лялька и Митя. Ляля тревожно заглядывала ей в глаза и быстро говорила:

— Молодец, что погуляла. Очень мало бываешь на воздухе.

Римма благодарно улыбалась — ей ничего не нужно объяснять. Вскоре приезжала Глаша. Поужинав и отправив ребят спать, они закрывались на кухне, курили, вспоминали, плакали.

После гибели Бориса Глаша стала относиться к Римме с какой-то бережной нежностью, хотя у самой горя хватало: брат пропал без вести, отец в эвакуации умер, мать еще не вернулась. Она училась на шестом курсе, работала в госпитале, весной должна была получить диплом, а потом надеялась поступить в заочную аспирантуру. Они обе уже поняли: надо работать до одури, валиться с ног, тогда не так болит внутри.

У Риммы теплело на сердце, когда Глаша говорила:

— Борис Евгеньевич был удивительным человеком — добрым, сильным, умным… А как он относился к тебе! Смотрела на вас и думала: если бы я встретила такого же и он полюбил меня — всю душу ему бы отдала.

Иногда они вспоминали Зимина. Глаша не понимала и ужасалась:

— Он влюбился в тебя, это понятно, но ты!.. Неужели ты тоже?.. Как ты могла? Ведь Борис Евгеньевич был тогда жив!..

— Не знаю… — недоуменно отвечала Римма. — Я его видела всего два раза… Но во мне все переворачивалось… Наверно, могла полюбить… А может быть, и… любила. Сама не понимаю… — Она вспоминала, с каким отчаянием бежала по лестнице, провожая Зимина, их объятие в ледяном подъезде.

Эти ночные разговоры были необходимы Римме, в них оживали, приближались ушедшие.

Иногда Римме после работы удавалось переломить себя: она сразу возвращалась домой и развивала бурную, совершенно необязательную деятельность — начинала стирать, мыть полы. Наталья Алексеевна негодовала:

— Что ты затеваешь, на ночь глядючи? Пришла с работы — посиди, отдохни.

Перейти на страницу:

Похожие книги