—  Так ты что ж думаешь, завтра  — горшки?!  — изумляется Бобер.

—  Кто его знает...  — монах жмет плечами,  — не по Плутархосу же воюем... а по Олгердасу... Хха!

Бобер отдергивает протянутый было монаху кувшин, тот мрачнеет. Бобер поворачивается к внуку.

—  А как же по Плутархосу все-таки? А, Мить?

—  Да как, как... Ну не так же, как он хочет! Пришли, встали стенка на стенку, уперлись как бараны  — и бей! Чего там бить, кулаки расшибешь, и больше ничего! Там железа гора! Там щиты в рост! Там даже кони все в железе!

—  Но что же делать?

—  Да придумать чего-нибудь! Хитрость, маневр какой-то...

—  Ну а ты что бы придумал?

Дмитрий вертит в руках опустошенную миску:

—  А что  — я? Меня не спрашивают...

—  Ну а все-таки? Если бы спросили?

Дмитрий долго молчит, смотрит на костер, щурит то один глаз, то другой:

—  Я бы этой ночью в ту пустошь, чтобы справа от нас, арбалетчиков своих запрятал. На их берегу. И когда дело началось, стал бы им во фланг стрелами садить. Весь фланг разворотил бы к чертовой матери!

—  Стали бы они дожидаться.

—  А что бы они смогли?! Конницей в такую чащу не влезешь, а пешцев мы до себя б не допустили, перещелкали всех, как кроликов.

—  Да...  — Бобер встряхивает головой,  — твоими бы устами мед...  — он подносит кувшин к губам... и вдруг что-то неприятное, как укол в грудь, становится тоскливо, он вспоминает, что никогда не позволял себе из кувшина перед боем. «Примета?!»  — и он отдает кувшин Дмитрию, так и не отхлебнув.

—  Ты что, дед? Зачем же тогда приказывал?

—  Это я для вас... вон, для отца Ипата, а то уселись как сычи, размолчались...

—  Ну, заладил  — сычи, сычи...  — кряхтит монах, отбирает у Дмитрия кувшин,  — сычи не молчат, они ухают или хохочут.

—  Вот ты сейчас полкувшина вмажешь и захохочешь,  — заключает Бобер. Вячеслав фыркает над своей посудой.

—  Цыц!  — рыкает на него монах.  — Поклеп! Никогда я еще с полкувшина не хохотал!

Тут уж и Дмитрий смеется.

«Вот и ладушки,  — успокаивает себя Бобер,  — теперь можно и в бой». Но кольнувшая в сердце тоска не отпускает, не уходит, сидит где-то глубоко, как заноза: «Их развеселил, сам закручинился. Что за черт?»

<p>* * *</p>

Наутро все началось обыкновенно. Зашевелилась стража, разгорелись костры... Завтракали, облачались в доспехи, седлали, разводили полки, устраивали фронт согласно вчерашним приказам Олгерда.

Строй уставили, когда начало светать, и увидели на той стороне лощины такой же сомкнутый строй, только закованный в железо: слепо пялились всадники, нелепо торчали ногами из-под панцирей лошади. Щеголяли огромными щитами пешцы. Щиты были небесно-голубыми с белыми, через все поле, крестами.

Но было еще кое-что.

Впереди строя, в самой уже лощинке, прикрытой, как одеялом, тоненькой (пешцам до колен) прокладочкой тумана, стояла «свинья»: шесть шеренг тяжелой пехоты с длинными копьями и огромными, от колен до подбородка, щитами,  — углом к литвинам.

А за ними, занимая все пространство между сторонами этого угла,  — лучники.

Дмитрий быстро посчитал: тысячи полторы  — не слабо! Куда ты дергался со своей сотней?..

Эта «свинья» могла так стоять сколь угодно долго (чувствовалось, что они не боятся, а провоцируют удар), но могла и вперед двинуться.

«Вот вам и немцы! Вот и тупорылые! Пустячок, а попробуй. Схватишься со «свиньей», а они тебя с флангов!.. Или они всегда так?»

—  Дед! Они что, всегда так строятся?

—  Да нет. Так я еще не встречал.

—  Как же быть?

—  Как... У нас командир есть! Скажет, мать его...

Дмитрий с дедом и монахом стояли в центре, позади своих арбалетчиков, которые, в свою очередь, выстроились (на конях, парами) позади пешцев Кейстутова полка.

Дмитрий хорошо видел стоявших сзади справа, на пригорочке Олгерда, Кейстута, Патрикия и всю их свиту. Олгерд с Кейстутом о чем-то долго оживленно говорили. Наконец Кейстут с помощниками поскакал вперед, в проход между пешцами и конницей.

—  Ну, кажись, договорились,  — проворчал Бобер.

Кейстут, оставив подручников в проходе, один выехал перед фронтом, начал говорить. О подлости и зверствах рыцарей. Об их вероломстве. Об обидах литовских. О мужестве, силе и стойкости своих воинов. Словом  — речь! Речь перед боем.

—  Без этого нельзя,  — как оправдываясь, пробормотал монах.

—  Нельзя-то нельзя,  — заскрипел Бобер,  — но ведь и уметь надо.

Судя по доносившимся словам и тону, Кейстут умел не очень. Так решил Дмитрий. Еще слышно было скверно  — далеко. Только проклятья в адрес рыцарей получались хорошо  — крепко, смачно. Но воины, кажется, считали не как Дмитрий. Когда Кейстут закончил, они так взревели, что под ним и его соседями забеспокоились кони.

—  Ну, если так, то только вперед,  — такого чувства иронии Дмитрий еще никогда не испытывал. С какой издевкой смотрел он сейчас на дядю, и что им руководило  — Бог знает!

Перейти на страницу:

Похожие книги