Здесь приходится отметить, что не кто иной, как Ф. В. Булгарин в статье о поэзии Пушкина (1833) абсолютно точно охарактеризовал байроническое направление романтизма как «выражение презрения к человечеству, вместе с состраданием к его жалкой участи»107. Между тем в пушкинской «Черни», как и ранее в «Сеятеле», выражено абсолютное презрение к народу, но нет даже тени сострадания. Героический романтизм Байрона в интерпретации Пушкина терпит страшное увечье, превращаясь в беспримесную циничную жестокость.
Силясь перелицевать пушкинские слова на благопристойный манер, Д. Д. Благой утверждал, что «эпитеты, приданные „народу“, к которому поэт стихотворения обращается со словами, исполненными гнева и презрения, безусловно (?) не имеют никакого отношения к народным массам»108.
Разумеется, для советского литературоведа абсолютно неприемлемы ненависть и презрение к простому люду, которыми пышут заключительные строфы «Поэта и толпы». Поэтому на протяжении нескольких страниц своей монографии Д. Д. Благой пытается исказить предельно внятную суть пушкинского стихотворения, доказывая, что «чернью» Пушкин именует исключительно аристократические круги.
Главным доводом в пользу такой подтасовки исследователю послужило свидетельство С. П. Шевырева, записанное П. В. Анненковым: «Пушкин терпеть не мог, когда с ним говорили о стихах его и просили что-нибудь прочесть в большом свете. У княгини Зинаиды Волконской бывали литературные собрания понедельничные; на одном из них пристали к Пушкину, чтобы прочесть. В досаде он прочел „Чернь“ и, кончив, с сердцем сказал: „В другой раз не станут просить“»109. (Первоначально стихотворение «Поэт и толпа» называлось «Иамб», а затем «Чернь».)
Однако не приходится заподозрить, будто в салоне кн. Волконской собиралась тупая «
На самом деле пушкинская выходка свидетельствует, до какой степени охмелел от спеси поэт, высоко вознесенный на волне славы, уже не видевший разницы между великосветским обществом и «
А заодно случай в салоне Волконской лишает нас малейшей возможности поставить под сомнение очевидность и предположить наличие зазора между личностью автора и его персонажем. В образе поэта Пушкин безусловно вывел самого себя и говорил его устами от собственного лица.
Явно выраженный, буквальный смысл стихотворения «Поэт и толпа» настолько мерзок, что нет числа тщетным стараниям хоть как-то его переиначить. Задолго до Д. Д. Благого попытку оправдания предпринял А. А. Блок, заявлявший: «нужно быть тупым или злым человеком, чтобы думать, что под чернью Пушкин мог разуметь простой народ». По мнению Блока, «чернью» Пушкин презрительно именовал «родовую придворную знать» и приходящих ей на смену «чиновников»111.
Такая вольная интерпретация начисто расходится с конкретными бытовыми реалиями, которые перечислены в стихотворении. Современный пушкинист В. М. Есипов справедливо возражает: «трудно согласиться с Блоком, что на счет „родовой знати“ или высшего чиновничества можно отнести следующие характеристики черни: „поденщик, раб нужды, забот“, чрезмерное пристрастие к „печному горшку“, в котором варится их пища, упоминание о том, что для их усмирения всегда используются „бичи, темницы, топоры“ и. т. п. Особенно красноречива в этом смысле последняя характеристика: кто же это из „родовой знати“ усмирялся („до сей поры“) бичами?»112.
Вряд ли с этим можно поспорить, к тому же полемика в конечном счете окажется бесплодной. Ибо, как принято считать в русской культуре, необъятное духовное величие Пушкина дает ему право на любую творческую дерзость, вплоть до самого лютого мракобесия. Не самое худшее из возможных по этому поводу мнений гласит, что рамки дозволенного в искусстве должен устанавливать лишь темперамент художника. Да, чтобы публично назвать собственный народ