Что еще интереснее, из трактовки Ю. В. Лебедева прямо вытекает несусветная путаница. Напрочь отрицающий
Тут автор школьного учебника незаметно для себя перещеголял даже Д. И. Писарева, который называл Пушкина «возвышенным кретином», однако, по крайней мере, понимал смысл высказанных им слов.
Опять-таки, обращаясь к пушкинскому критическому наследию, мы обнаруживаем, что пресловутые требования адептов нравоучительности не так уж остро волновали поэта. Походя и без особого пыла он отмечает, что плоский дидактический утилитаризм был отвергнут во Франции еще в XVIII веке: «Мелочная и ложная теория, утвержденная старинными риторами, будто бы
Обратите внимание, каким снисходительным тоном Пушкин поминает концепцию старомодную, с очевидностью отжившую свой век. Если верить С. М. Бонди, Б. В. Томашевскому и другим, то еще совсем недавно сторонники этой беспомощной теории приводили его в яростное исступление.
Вообще нигде по ходу своих довольно пространных набросков 1830 года «Опровержение на критики» и «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» (1830, XI, 143–163 и 166–174) Пушкин не поминает сторонников нравоучительного уклона в русской критике, соответственно, не сетует на их засилье, а в его тоне и аргументации там нет ничего, даже отдаленно напоминающего пафос «Черни».
О современном состоянии отечественного Парнаса он скупо отзывается так: «Поэзия осталась чужда влиянию французскому; она более и более дружится с поэзией германскою и гордо сохраняет свою независимость от вкусов и требований публики» (XII, 71). Насколько могу судить, здесь двуострое жало иронии не пощадило ни авторов, ни читателей, но все-таки Пушкин остался безмерно далек от праведного гнева на «бессмысленный народ».
Похоже, комментаторы стихотворения «Поэт и толпа» привыкли усматривать в качестве центральной проблему, которая для самого Пушкина вовсе не являлась важной.
Наконец, как уже упоминалось, Пушкин в полемику со своими критиками не пускался, объяснив черным по белому: «Никогда не мог я до того рассердиться на непонятливость или недобросовестность, чтоб взять перо и приняться за возражения и доказательства» (XI, 167).
Из всего вышесказанного следует, что, судя по всему, поэт почитал бы излишним и недостойным себя ломиться в открытые двери, ниспровергая дряхлую «ложную теорию» и пламенно оспаривая сентенции тупых ретроградов.
Увы, оказалось достаточно сопоставить убедительные внешне пояснения пушкинистов с полемическими заметками самого Пушкина, чтобы стихотворение «Поэт и толпа» превратилось в клубок тяжелых противоречий. Посмотрим, нет найдется ли в закромах пушкинистики еще каких-либо спасительных трактовок, позволяющих выйти из тупика.
«Пафосом свободы, независимости своего творческого дела от посягательств как со стороны реакционной правительственной клики, стремившейся соответственным образом направить его перо, так и вообще со стороны выкормышей „века торгаша“ — новой буржуазной действительности, представителей всякого рода духовного мещанства, ревнителей „печного горшка“, беспринципных и продажных литераторов и журналистов, — пронизано и все данное стихотворение»119, — цветисто разъяснял Д. Д. Благой, и благодаря его стараниям пушкинское свирепое негодование в «Поэте и толпе» начинает выглядеть худо-бедно удобоваримым.
Интересно отметить, что первым такое утешительное предположение высказал не кто иной, как Д. И. Писарев: «Можно предположить даже, что все стихотворение Пушкина было вызвано какою-нибудь тупою и пошлою критическою статьею Булгарина, упрекавшего его в безнравственности и требовавшего от него поучительных стихов и медоточивых рассказов»120.
В уже цитировавшейся речи «О назначении поэта» А. А. Блок говорил: «те, которые не желают понять, хотя им должно многое понять, ибо и они служат культуре, — те клеймятся позорной кличкой: чернь; от этой клички не спасает и смерть; кличка остается и после смерти, как осталась она за графом Бенкендорфом, за Тимковским, за Булгариным — за всеми, кто мешал поэту выполнять его миссию»121 (выделено автором).