Всем стало ясно, что русского Данте или Гете из Пушкина не получилось. В довершение конфуза он умудрился сочинить куцые, бледные подражания и «Фаусту», и «Божественной комедии», наглядно выявив ими масштаб своего дарования. Пускай написанные им в 1830 году терцины «В начале жизни школу помню я…» не были опубликованы при жизни, но «Сцена из Фауста» (1825) увидела свет в «Московском Вестнике» за 1828 год (см. II/2, 1171).

Привыкший к бурным похвалам поэт даже не догадывался, какое впечатление произведет его публикация. Читатели смогли воочию убедиться, до чего жалкой выглядит сотня игривых пушкинских строчек на фоне титанической поэмы немецкого классика. После этого вряд ли хоть кто-то мог всерьез считать Пушкина будущим «русским Гете» (или «русским Байроном», «русским Шекспиром» и так далее).

К концу двадцатых годов до боли ясной стала совершенно гротескная ситуация, когда вслух провозглашенный гением, наилучший российский поэт лишь беспомощно копирует наивысшие достижения европейской литературы, пристраиваясь в кильватере чужеземных знаменитостей. Тем самым фигура Пушкина неумолимо приобретала статус второразрядный, а могучая Российская империя довольствовалась не слишком симпатичным обликом архаичного, ощетинившегося штыками захолустья, бесплодного по части культуры. (Предпочту воздержаться от аналогий с современностью, ибо тогда пришлось бы говорить вместо литературы о загадочной для меня игре в футбол.)

Образованным и патриотичным людям, увы, не оставалось ничего иного, как искать утешения в области мечтаний. Хотя Пушкин на протяжении целого пятнадцатитилетия самым откровенным и постыдным образом являл свою вторичность, подражая Державину, затем Батюшкову и Жуковскому, затем Байрону, затем Шекспиру, затем Шенье и так далее, хотя он с очевидностью страдал отсутствием творческой самостоятельности, критики на рубеже тридцатых годов все-таки надеялись, что вот-вот поэт обретет истинную оригинальность. Ему по-прежнему прочили великое будущее, как и в пору многообещающего дебюта.

«Идея народности проявляется наконец Пушкиным в Полтаве», — заявляет Н. А. Полевой в 1833 году. По его мнению, в поэме «еще не везде виден верный очерк, еще прежняя тень Поэзии Пушкина ложится и на сии лица; еще не верен и отчет в главной идее Поэмы; но вы видите уже как самобытность поэта, так и национальность его созданий, и можете предугадывать, что из него может быть при дальнейшем порыве вперед»172.

Разумеется, для тридцатичетырехлетнего поэта, опубликовавшего восемь поэм, такая снисходительная похвала звучала хуже всякой ругани. Вдобавок она почти дословно, разве что сдержаннее повторяла сказанное в том же «Московском телеграфе» Кс. А. Полевым четырьмя годами ранее: «Эпоха слов и выражений прекратилась — настает эпоха мыслей и чувствований, принадлежащих народам. Глядя с сей точки зрения, каких великих успехов вправе мы ожидать от нашего поэта, в его лета зрелой юности украшенного всеми дарами возвышенного гения!»173.

Но и эти слова не новы на страницах «Московского телеграфа». Еще раньше, в 1827 году, схоже высказывался в рецензии на поэму «Цыганы» кн. П. А. Вяземский: «Пушкин совершил многое, но совершить может еще более. Он это должен чувствовать, и мы в этом убеждены за него. Он, конечно, далеко за собою оставил берега и сверстников своих, но все еще предстоят ему новые испытания сил своих; он может еще плыть далее в глубь и полноводие»174.

Опять-таки, надежды такого рода прозвучали далеко не в первый раз.

«Чего нельзя ожидать от этого могущественного дарования, которое исполинскими шагами идет к совершенству?»175, — восторгался А. Ф. Воейков еще в «Новостях литературы» за 1824 г. А время идет, и спустя девять лет Н. А. Полевой в авторитетном «Московском Телеграфе» также демонстрирует оптимизм, правда, менее категорический и цветистый: «Все, что доныне делал Пушкин, оправдывает, как нам кажется, наши блестящие на него надежды, и ту уверенность, с какою смотрим мы на Пушкина, как на залог великого в будущем»176.

От него по-прежнему ждали гениальных свершений. Критики упорно расточали Пушкину похвалы, признавая его несомненное первенство на отечественном Парнасе. Скажем, тот же Н. А. Полевой писал о той «превышающей всех других современных поэтов Русских степени, на которую стал Пушкин с самого появления Руслана и Людмилы», отмечая, что «с каждым шагом Пушкин становился выше, самобытнее, разнообразнее», и при этом «единство его гения постепенно прояснялось более и более»177.

Долго так продолжаться не могло, убедительность апелляций к будущему таяла год от года. Немудрено, что иные критики начали высказываться о Пушкине с отрезвляющей резкостью.

После выхода в свет злополучной седьмой главы «Евгения Онегина» в 1830 году Н. И. Надеждин сыплет едкими оскорблениями: «слава Пушкина созрела, прежде нежели он сам успел развернуться. Его огласили великим гением, неподражаемым поэтом, представителем современного человечества, Русским Байроном — вероятно прежде еще, чем он узнал о Байроне»178.

Перейти на страницу:

Похожие книги