Изобразив на своем породистом лице, отмеченном постоянной печатью глубокой мысли, максимум сострадания, Лаврентий Бинда не хуже Христа раскинул в стороны куцые руки с розовыми растопыренными пальцами и застыл распято в этой позе. Он решительно загораживал боковой выход в предоперационную, спасая тем самым медицинскую общественность и соответствующие органы от необходимости тщательно расследовать необдуманный поступок старшего коллеги и даже в некотором образе учителя, поступок, граничащий с посягательством отнюдь не только на кодекс чести служителей Гиппократа.
Белые манжеты его рубашки были сцеплены у запястья дорогими индийскими запонками с мерцающими голубыми каменьями, очки пылали благородством, уменьшение отражая в просветленных цейсовских стеклах по колючей розовой спиральке лампы, которая одна горела в плафоне под потолком. Эти очки в массивной заграничной оправе украсили Бинду, дополнив бездну его личных достоинств, еще до отпуска после эфемерного разговора по телефону с директором салона «Оптика»: «А вам, э-э-э, Ксенофонт Игнатьевич, из редакции не звонили разве?» Именем редакции и брата сноровисто вышибались не только дефицитные оправы.
Долгое время Каменщик набивался ему в ученики и, не дождавшись, добровольно, невзирая на опасность сбиться из думающих в разряд ортодоксов, утвердил себя сам в этом ученическом статусе. Поэтому он обладал полным правом на почтительную рассудительность, с которой выговаривал ему что-то о родственниках, на этот раз не о своих, конечно.
Вообще, будь и он на месте Бинды, возможно, сделал бы то же самое: насчет родственников существовал и существует в таких случаях заведенный порядок гласный, писаный или неписаный, — он того сейчас не хотел знать и потому с холодным злом выразил Бинде свое категорическое несогласие.
Николов не вмешивался в инцидент, но торопил взглядом. Тогда он, не спрашивая ничего, властно отстранил Каменщика прочь и, взглядом позвав Николова, двинулся в предоперационную, уже наискивая взглядом знакомую дверь, сквозь матовые стекла которой виднелись ему озабоченные тени, склоненные пониже размытого солнца рефлектора.
«Вам виднее, Петр Николаевич, но поймите, если что случится, вы ответите, и только вы!» — услышав это, он посмотрел на Бинду так, что тот забормотал, что будет жаловаться.
«Не сомневаюсь. Намек ясен — кому и куда», — хотел легко съязвить он, но удержался.
Еще до Бинды, в коридоре, некий круглый человечек подкатился к нему сбоку. Он тоже холодно и властно отстранил человечка, кажется, задев Алю. Он даже не взглянул человечку в лицо, схватывая удовлетворенно твердость своего шага, внутренне собираясь на ходу. И в ординаторской, когда он усаживал Алю на диван и когда вешал свой макинтош, шляпу и шарф, и даже когда с Биндой говорил, он тоже сосредоточивался. Перед р а б о т о й он всегда вгонял себя в особое состояние, о котором не забывал не без настойчивости напоминать своим коллегам и студентам, ибо считал его очень важным, едва ли не самым необходимым, помимо у м е н и я, конечно.
В предоперационной ему помогли переодеться. Тапочки, бахилы, рубаху, фартук, шапочку — всю эту плотно подогнанную амуницию он привычно понес на себе, облаченный в нее, т у д а, подняв, как плененный, ладони на уровень лица, но за шаг до з н а к о м о й двери опустил их, тщательно вымытые, и повернул назад, толкнув экипированного таким же образом Николова: забыл маску! Сестричка с готовностью повязала ее вкруг лица и поправила ему очки…
Т а м, за дверью, желтоватая резина хирургических перчаток показалась ему неосязаемой. Привычно пахло медицинским спиртом.
— Су-шить… Там-пон! — по слогам, но приказной скороговоркой выговорил долговязый, сухощавый, разбойного вида Низаров. Шапочка сбилась у него набок, держался он зло и развинченно — в своей манере.
Ему подали.
— Та-ак… Зажим! — попросил Низаров еще, но резче, почти фальцетом, сузив веки. Постепенно левый глаз его закрылся совсем, а правым он словно брал на прицел дальнюю мишень.
Грудная клетка уже была вскрыта. «Классически», — удовлетворенно отметил он, приблизившись к Низарову и застыв. Закатанные по локоть рукава халата топорщились валиками, открывая худые шерстистые руки Низарова, донельзя истонченные в запястьях и нелепо татуированные. Говорят, в таких случаях минуты кажутся вечностью. Ерунда, вечностью они не казались» Почти бесшумно работал импортный АИК — аппарат искусственного кровообращения.
Низаров оторвался и, не разжмуривая левого глаза, правым зрачок в зрачок посмотрел на него, неприязненно шевельнул марлевой маской, но потом кивнул чуть ободряюще — то ли здороваясь, то ли соглашаясь с тем, что он уже сделал и что видел как р е з у л ь т а т.
Халат у Низарова, надетый прямо на нижнюю рубашку, был сильно застиран, и все-таки с замазанных свежей кровью боков («Костина же кровь, Костина!») выступали еще какие-то неясные пятна.
Занимая место Низарова, он посмотрел на в с е оценивающе. Минуты оставались минутами, и надо было не терять даром секунд, которые не укоротились и не удлинились с его приходом.