Он, молча согласившись с Низаровым, действовал отчужденно, но четко, и все, кто стоял за ним полукругом, — и Низаров, и ассистенты, и анестезиолог, и реаниматор, и врач по функциональной диагностике, и все другие, разом потеряли для него свои лица, но он тоже удовлетворенно отметил, что действовали они необыкновенно хорошо, чутко угадывая его каждое желание и движение.

«Вот так бы всегда, вот так бы всегда», — дважды повторил он про себя и обреченно увидел, что дела Костины  п л о х и.

Но надежда еще не покинула его, и он ничем не выдал увиденного. Поэтому все, кроме Низарова, восприняли как должное, когда он взял Костино сердце в руки и стал его массажировать, осторожно сжимая в ладони, — но это было последнее средство, на которое можно рассчитывать и которое его не раз выручало. И тут он ощутил почти неодолимое желание снять со своих рук эту эластичную прозрачную пленку, эти мешающие и ставшие ненужными перчатки, потому как начинал понимать: все что, сейчас он делает, наверняка делает зря. Но он не снял перчаток и не перестал массажировать сердце, и эта минута действительно показалась ему вечностью, и стоявшие вполкруга за его спиной и по бокам люди видели, как устало он откинулся назад, потом откинулся всем корпусом и глядя перед собой отсутствующе.

Ему почудились слабые обрывки музыки — не то из автомобильного приемника, не то из настраиваемого транзистора — сквозь неясные шорохи и треск радиопомех. Чертовщина, галлюцинации странно слышать — он хорошо знал, что в операционной музыке взяться неоткуда. Это в предоперационной, если присесть на кушетку, можно слышать все, что угодно, все, что делается в смежной ординаторской, сквозь стену там переговаривались без селектора, хотя аппараты, новенькие совершенно, красовались по его личному повелению и в ординаторской, и в предоперационной.

Но за несколько кварталов от клиники, в зрительном зале, где по обыкновению и при открытой сцене не гасят люстр, действительно в этот миг плескались прозрачные хрусталинки музыки, но он не мог слышать пианиста, а только представил его и застывших в сосредоточенном молчании людей — чудачество!

А тот тип с японской камерой тоже, наверное, в первом ряду?

У пианиста своя манера исполнения, своя трактовка. В Моцарта он закладывает элементы современнейшей музыки, но от этого Моцарт не перестает быть Моцартом, однако на слух это педантов ошарашивает — тех, которые в концертный зал приходят с партитурой, чтобы сверять.

Он вдруг нашел, что музыка вызывает иногда профессиональные ассоциации, и что Кости  у ж е  н е т, и что прав был тот военный летчик, которого он оперировал перед самым концом войны — запомнился он и запомнилась его фамилия, она была странной — Гредов, — но сам военный был очень хорошим человеком и с ним наедине говорил о том, что в жизни этой самое главное  ж и т ь, жить и чувствовать себя обязанным людям, — не часто об этом говорят вслух, а если и говорят эти слова, то знают, что только напоследок говорятся они не зря. Но Гредов выжил, хотя потом и не случалось так, чтобы увидеться им снова.

Гредов воевал еще до большой войны — в Испании. Он и там летал, на «чатос», на «курносом» — так называли испанцы советский истребитель И шестнадцатый. Но Гредов наверняка еще там и комиссарил. Хороший из него получился бы комиссар, да, собственно, он и был таким комиссаром.

«Профессор, мы с вами еще сравнительно молоды, — говорил он. — И мы борьбу за человека выиграем. Мне, конечно, больше не жить. Но я не верю в силу зла. В конце концов зло смешно. Оно подлежит осмеянию, больше осмеянию, чем сдаче на его милость. А еще — никому и никогда не надо прощать шкурности и хамства. Шкурность и хамство — первые родители фашизма. Я знаю, настоящие люди даже в час гибели дышат свежим воздухом и смотрят на солнце, но о шкуре собственной меньше всего думают…»

В один из ликующих дней новых космических торжеств, постепенно ставших привычными, увидели они с Инной в телевизионном репортаже позади группы космонавтов человека с постаревшим, но знакомым лицом. Он профессионально четко перенес его в обстановку госпитальной палаты.

Гредов?

Ухала маршевая медь, торопливый диктор бодро сыпал громкими словами, радость не загасала, но экран уже заняли осанистые люди в шляпах и осенних пальто, по виду иностранцы, у некоторых в руках кинокамеры, а когда снова показали космонавтов, то человека, похожего на Гредова, сзади них не оказалось.

Он снова увидел его через месяц в киножурнале перед чудовищной двухсерийной ахинеей, на которую его затащила Аля; увидел в кадре, запечатлевшем тот же самый момент, и понял, что не обознался. Чтобы окончательно увериться, он пошел на следующий день в кино уже без Али, потом еще и еще пошел, и снова его охватывало сомнение, когда на экране появлялись иностранцы, а Гредов исчезал безвозвратно.

Перейти на страницу:

Похожие книги