– Я – Евгения, Серафим Станиславович. Ах-х, – она болезненно скривило лицо, хватаясь за голову, – у меня нет времени на это. Что вы хотели у меня спросить? – Грубо оборвала она меня. Только сейчас я заметил, что лицо девушки красное от переутомления. Наверное с самого утра здесь бегает, а солнце ведь уже давно взошло. Интересно, как сам отец относится к ней?
– Тогда перейду к сути, милейшая. – Я впился взглядом в её пальцы, сжимающие виски. – Замечали ли за отцом изменения за последние месяцы? Три недели, если точно.
Евгения вздрогнула, будто я выстрелил. Пальцы замерли на виске, а потом… медленно поползли вниз, оставляя красные борозды.
– Ваш отец – эталон постоянства, – произнесла она тоном автомата. – Спокоен, рассудителен, холоден… – Голос сорвался. Она резко облокотилась на капот, спиной ко мне, и вдруг рявкнула: – Хотя!
Я молчал. Слышал, как она дышит – часто, как загнанный зверь. Два раза обернулась – резко, через плечо, будто ждала удара. Потом вытащила монетку, закрутила её в пальцах, будто спасительный амулет.
– Он стал… тревожным, – выдохнула наконец. – Раньше жил на работе, теперь – выходные, ранние уходы. А перед похоронами… – Монетка треснула в её руке, обломки упали на асфальт. – Он взрывался из-за мелочей. Швырял бумаги. Кричал на кофеварку.
Я смотрел, как она давит осколки ногой – снова и снова, пока не осталась лишь грязная клякса.
– Вы понимаете, что это значит? – прошептала она, не поднимая глаз.
– То, что даже дьяволы теряют самообладание, когда их загоняют в угол, – процедил я, открывая дверцу машины. – Спасибо, Евгения. Вы были… незаменимы.
– Почему вы так зациклены на нём? – Её голос дрогнул, как струна перед разрывом.
– Милейшая, – я растянул губы в усмешке, – вы говорите загадками.
– Серафим Станиславович, – Евгения вдруг шагнула ближе, и в её глазах мелькнуло что-то холодное, профессиональное. – о вас и вашем отце ходят слухи. Один страшнее другого. Но мне интересно… Почему вы одержимы им?
Я резко отвернулся, шаря в бардачке. Металл зажигалки обжёг пальцы.
– Вы же психолог. Догадайтесь.
– Благодарю. – Она коротко рассмеялась. – Даже Фрейд не разгадал бы ваш клубок, не зная, что внутри. Вас растили в роскоши, но… – её палец медленно прочертил в воздухе круг, – …никто не давал тепла вам. Ни отец, ни те, кто вас окружал.
Стекло машины задрожало, когда я рванул рычаг.
– Мне плевать на всех. Кроме него.
– Одержимый, потерявший веру в Бога… – её слова прорезали воздух, пока стекло опускалось, – …ищет нового божка. Или гибнет вместе со старым.
Последняя фраза повисла между нами, как дым от её сигареты. Она не стала продолжать. Мы оба получили, что хотели: я – подтверждение, она – ключ к чужой тайне.
На похоронах я буду наблюдать. Каждый жест. Каждый вздох. Если отец виновен – его выдаст тень, брошенная солнцем. Если нет…
Но мысли о треснувшей зажигалке в бардачке не дают покоя. Как вещи, которые кажутся прочными, ломаются в решающий момент.
***
День должен был захлебнуться дождём. Вместо этого солнце вонзалось в землю, как раскалённый гвоздь.
Толпа копошилась вокруг гробов: плач, молитвы, судорожные вздохи. Я стоял, вжав руки в карманы, – наблюдатель среди скорбящих. Но один человек выделялся.
Отец.
Его лицо, как всегда, было маской. Но я знал, куда смотреть. Веко дёрнулось. Уголок губ приподнялся – не в горькой усмешке, а в оскале. Не скорбь. Не боль. Триумф. Как у мальчишки, который наконец-то раздавил надоедливого паука.
“Смотри на меня, – мысленно шипел я, впиваясь ногтями в ладони. – Покажи мне эту гримасу. Признайся”.
Он отошёл к липе – той самой, что росла у кладбищенской стены. Сучья её тянулись вверх, будто скелеты рук. Идеальное укрытие.
Я скользнул за ним, прячась за стволом. Его голос доносился обрывками – шёпот, сдавленный, возбуждённый. Он не молился. Не рыдал. Он торжествовал.
Листья шуршали, как насмешливые голоса. Солнце впивалось в затылок, выжигая последние остатки самообладания.
Отец говорил долго. Слишком долго для человека, который презирал пустые слова. Его пальцы сжали телефон – не дрожали, наслаждались.
Я вжался в ствол липы, чувствуя, как кора впивается в ладонь. Сердце колотилось, будто пыталось пробить грудную клетку. “Дыши. Он не мог тебя заметить. Он не мог…”
Но он знал.
– Хватит прятаться, – голос отца прорезал тишину, плоский и безжизненный, как гранит надгробия. Он даже не потрудился обернуться. – Ты там, Серафим.
Я вышел, сжав кулаки до боли. Тень отца легла на меня, длинная и чёрная, как его костюм. Он приближался, неспешно, будто наслаждаясь моей дрожью.
– Отец, – слова вырвались с ядовитой сладостью, – как мило, что ты заметил моё отсутствие на церемонии.
Он остановился в полушаге. Его глаза – холодные, как у хирурга перед операцией – скользнули по моему лицу.
– Ты всегда был плохим актёром, – уголок его губ дёрнулся в том же оскале, что я видел у гробов. – Даже в детстве. Помнишь, как прятался в шкафу, когда разбил вазу?
Солнце скрылось за тучей. Тень отца накрыла меня с головой.