Две ступеньки из грифельного сланца вели в странном разнобое камня вниз, на мощенную плиткой дорожку: ее, как и траву, покрывал легкий снежок. Мои следы были первыми за весь день. Может быть, хозяева редко ходят через парадную дверь. С крыльца до сих пор не убрали горшки с иссохшими хризантемами.
Хрупкие головки цветов обледенели. Тут же стояли прислоненные к стене лопата и грабли, а в угол были запиханы две телефонные книги, все еще обтянутые полиэтиленом.
Дверь открыла хозяйка дома. Она была бледная и компактная — никаких отеков и припухлостей. Кожа, белая, как полотно, обтягивала скулы. Впадины щек напудрены темным, словно пыльцой тигровой лилии. Коротко стриженные волосы крашены в модный яркокаштановый — цвет крыла божьей коровки. Серьги-гвоздики густо-оранжевые, леггинсы цвета красного дерева, свитер цвета ржавчины, губы бордовые на грани коричневого. Все вместе выглядело как тщательно контролируемый эксперимент по окислению металлов.
— Входите, — сказала она, и я вошла, сначала безмолвно, потом, как всегда, виновато, словно опоздавшая. Хотя на самом деле я пришла вовремя. В этом возрасте я никогда не опаздывала. Лишь год спустя я вдруг словно утратила понятие о времени, и друзьям неизменно приходилось сидеть и ждать меня по полчаса то там, то здесь. Время летело мимо, как струйка запаха — незаметно или нелепо, смешно (когда я могла смеяться), в количествах, не поддающихся ни измерению, ни повиновению.
Но в тот год, когда мне исполнилось двадцать, я была пунктуальна, как жрец. А жрецы пунктуальны? Я, выросшая в пещере, пронизанная священным смятением, считала, что да.
Женщина закрыла за мной тяжелую дубовую дверь, и я потопала сапогами по вязаному коврику из косичек, чтобы стряхнуть снег. Затем начала разуваться.
— О, не разувайтесь, — сказала она. — В этом городе все стали чистюлями, прямо как японцы. Я приветствую грязь!
Она улыбнулась — широко, театрально, слегка безумно. Я забыла, как ее зовут, и надеялась, что она сейчас представится. Если не сейчас, то, возможно, уже никогда.
— Тесси Келтьин, — я выставила руку.
Женщина взяла ее и принялась разглядывать мое лицо.
— Да, — сказала она, медленно, пугающе, с отсутствующим видом изучая сначала один мой глаз, потом второй. Медленно обвела инспекторским взглядом мои нос и рот.
— Я Сара Бринк, — наконец сказала она. Я не привыкла, чтобы меня разглядывали вплотную. Не привыкла, когда смотрю на что-нибудь, чтобы оно в ответ смотрело на меня. Моя мать определенно не занималась такого рода разглядыванием. Вообще у меня было гладкое, круглое глупое лицо, не особо привлекавшее внимание окружающего мира. Мне всегда казалось, что я спрятана, как стерженек в ягоде, скрючена, как потаенный эмбрион, как свернутая бумажка с предсказанием внутри печенья, и у этой укрытости были свои преимущества, свой эгоизм, свои подпитываемые горем мании величия.
— Позвольте, я возьму ваше пальто, — сказала Сара Бринк, и лишь когда она сняла с меня пальто и двинулась по прихожей, чтобы повесить его на вешалку, я поняла, что она худая как спица и вообще не беременна.
Она привела меня в гостиную и сперва остановилась у большого окна во двор. Я шла следом, стараясь делать все то же, что и она. Во дворе остатки огромного дуба, разбитого молнией, большей частью уже распилили и сложили у сарая — на зиму, на дрова. У старого расщепленного пня торчало другое деревце, еще непрочное, молодое, хрупкое, как палочка для размешивания напитков: посаженное, подвязанное, огражденное. Но Сару интересовали не деревья.
— О боже, эти несчастные собаки, — сказала она. Мы стояли и смотрели. На соседнем дворе две собаки были заперты в невидимой электрической ограде. Один пес, немецкая овчарка, понимал, что это такое, а другой, маленький терьер, — нет. Овчарка заводила игру в догонялки, подбегала к ограде и резко останавливалась, и терьер влетал прямо в электрическое поле. И вылетал обратно, оглушенный, с болезненным визгом. Овчарку это забавляло, и она снова затевала ту же игру. Терьеру отчаянно хотелось играть, и он уже успевал забыть про удар током и снова поддавался, снова влетал в опасную зону и с воем отскакивал. — Это уже неделю тянется.