После легализации Риосского Комитета ко мне приехал один из его участников с предложением принять на себя председательствование в Сан-Паульском отделе его, открытие которого тогда намечалось. Я отказался, ибо считал, что для этого нужен человек более молодой и активный (ведь мне было уже 67 лет), а кроме того и мое здоровье в то время было неважно. Однако я сказал, что я готов войти в Комитет в качество члена; при этом я указал на инженера-химика Д. П. Степаненко, как на возможного председателя. Дмитрий Петрович, бывший артиллерийский офицер, получил высшее образование в Праге, а затем работал по сахарному делу в Бразилии, большею частью в северной ее части и потому был чужд Сан-Паульским кружковым дрязгам. Это предложение было в Рио принято, Степаненко от него не отказался и с лета 1943 г. он и начал заниматься этим делом, хотя пока разрешения властей еще и не было; однако, различные обращения ко мне по вопросам помощи России с 1942 г. не прекращались.
1942 г. был годом переломным и в моем отношении к советской власти. Для меня в моих политических взглядах основным было положение России, как мировой державы. Я несомненно был всегда империалистом и остаюсь им и посейчас, хотя этому определению и придают ныне самое отрицательное значение; не боялся я называть себя патриотом в те годы, когда левая печать кричала об «ультра-патриотах». Был я монархистом и вообще придерживался правых взглядов, но, в частности, идеи равенства и государственного социализма никогда меня не пугали. За время эмиграции, однако, мои монархистские воззрения очень ослабели, главным образом в виду отсутствия среди Романовых видных кандидатов для занятия престола; и сейчас я держусь того мнения, что громадное большинство обвинений против них несправедливы, в особенности все, что говорится про их личную денежную нечестность. Были они людьми морально не хуже окружающих их представителей высших классов, а культурно среди них были в момент революции люди, несомненно, интересные. Однако, для того, чтобы стать во главе такого государства, как Россия, после 25 лет революции я не видел среди них ни одного способного.
Кроме того, мне было ясно, что, если в первые годы после революции еще оставалось в самой России много сторонников монархии, то ко времени 2-й войны их должно было остаться немного, особенно имея в виду ту пропаганду, которая все это время велась против старого строя, со всеми ее преувеличениями; и еще не сомневался я, что всякое, даже успешное, контрреволюционное движение явилось бы по существу новой революцией, новой ломкой устанавливающегося в стране, быть может, во многом и неприемлемого нам порядка и обошлось бы ей не дешевле, чем та, которую провели большевики. Первые сомнения в этом отношении появились у меня еще перед 1935 г., когда начал намечаться поворот от интернационализма обратно к национализму. Однако еще в начале войны они были не достаточно определенны и, в частности, договор 1939 г. с Германией, тогда мне непонятный, их очень ослабили. Только немецкое вторжение в Россию и отчаянное сопротивление, которое они встретили, а также и то, что во многих отношениях советская Россия оказалась лучше подготовленной к войне, чем царская, были последним толчком в этом направлении. Коммунистом я не стал, но настроение мое переменилось, и я себя почувствовал тем, что во Франции называлось в 60-х года XIX века — les ralliés[114], т. е. принимающим настоящее правительство, как единственное в этот момент возможное.
В начале 1942 г. познакомился я в «São Paulo» с двумя журналистами-англичанами, бежавшими в Бразилию из Франции от немцев. Один из них — Филипп Карр — был в начале войны английским представителем при министерстве пропаганды в Париже; его жена, француженка, тоже писала и командовала мужем, милым, но смирным человеком. Он был правых взглядов, но не настолько, насколько другой англичанин H. Rivington, для которого даже правительство Черчилля представлялось тем пределом влево, который был только терпим. Супруги Ривингтон перед вой ной жили в именьице между Канн и Грасс, куда они выселились, как он говорил, в виду слишком левого направления, которое приняли дела на их родине — и это в 30-х годах, при Болдуине и Чемберлене. И у тех, и у других мы были несколько раз, и они побывали и у нас. У Карра познакомились мы с английским генеральным консулом Smallbones, очень ограниченным человеком, особенно гордившимся тем, что он, служа перед тем в Германии, умно держал себя в разговорах с Людендорфом.