— Вы верно сказали, — перебил он меня, — «снимают горло»; иногда так снимают, что человек и вовсе без голоса остается... я ведь не говорю, что не надо работать; надо, всю жизнь надо, но не обязательно переставлять голос, если он от природы хорошо звучит, пусть даже немножко неправильно, как у вас. Шлифовать нужно, отделывать каждую фразу, вкус нужно приобрести и петь скромно — пе-еть... Вы понимаете — пе-еть... А вы что делаете?

И, утрированно копируя меня, он пропел фразу «Пою тебе, бог Гименей».

До пения он говорил равнодушным голосом, как бы так себе, между прочим. Изредка его лицо осеняла снисходительная улыбка: приходится, мол, азбучные истины говорить. Когда же он запел, то весь сразу преобразился: в голосе появилась взволнованность, внутренняя заинтересованность, и тотчас ожило лицо.

По двум-трем фразам, в которых к тому же он копировал меня, я о нем судить, разумеется, не стал, но я сразу понял, что его маска равнодушия к посетителю не имеет ничего общего с его певческой натурой, которая волнуется, переживает, сочувствует тому, что он показывает, или, вернее, доказывает пением: это как бы натура другого человека — прежде всего искреннего.

Голос у него был довольно большой, матовый, чуть-чуть глуховатый, сверху донизу как бы очень плотно прикрытый, благородного тембра; певучий, гибкий, прекрасно

<Стр. 397>

обработанный, идущий откуда-то из глубины его небольшой, но очень складной, изящной и в то же время солидной фигуры. Голос, овеянный раз навсегда как бы растворенной в самой его звуковой массе благородной грустью. Все, что Тартаков пел, было овеяно дымкой печали или еле уловимой сдержанности. Это несколько снижало впечатление от бравурных партий или фрагментов, как бы окрашивало их в блеклые тона. Это же придавало пению какой-то особенный лиризм, какую-то интимность в «Онегине» и «Демоне»; мрачность в Грязном и Тельрамунде; прибавляло горечь к исполнению партий Риголетто и даже Тонио; это было непреоборимо привлекательно в романсах Чайковского, Римского-Корсакова, Шуберта, Шумана и других корифеев Lied (песни). Законченность фразировки, нешаблонная трактовка ряда произведений и общий элегический тонус исполнения создавали впечатление, будто близкий друг сидит с вами в чуть-чуть притемненной комнате и прекрасным музыкально-поэтическим языком рассказывает о недавно пережитом увлечении и разочаровании, о возникшей надежде и неожиданном ее крушении. Ибо все это исходило от дружбы исполнителя и с композитором и со слушателем, дружбы теплой, какой-то особенно близкой, взаимно-оплодотворяющей. «Растворил я окно», «Забыть так скоро», «Вчера мы встретились» и многие-многие другие романсы казались написанными если не по просьбе Тартакова, не под его декламацию, то в предвидении его палитры — до того родственны были голос и весь певческий облик этого замечательного певца всем мягким изгибам мелодии этих романсов.

Грустил Тартаков в пении с избытком, веселился же с ущербом. И потому он так замечательно проводил выход в третьем акте оперы «Риголетто»: «Ля-ля-ля, спрятать куда успели». Внешне он смеялся, внутренне — плакал.

Любому исполнителю этого отрывка всегда приходится при помощи мастерства искать какое-нибудь средство для объединения этих чувств, выразить оба в одной и той же «тональности» редко кому удается.

Артисты достигают эффекта по-разному. Одни поют «ля-ля» весело, создавая нужный разрыв между игрой шута и его внутренним состоянием при помощи мимики: голос звонок, а лицо печально, глаза что-то ищут. Другие

<Стр. 398>

берут минорный тон с самого начала, как бы признаваясь в арии «Куртизаны, исчадье порока» в своей печали и в то же время тщательно ощупывая всю сцену не только глазами, но и как бы всеми своими интонациями. Нужен большой такт, чтобы не впасть в мелодраматизм и не придать голосу «т-р-рагического» оттенка.

Но Тартакову ничего не нужно было преодолевать: его главное, первейшее оружие, прекрасный, такой мягкий и, казалось, еще с рождения налитый глубокой печалью голос сам по себе оттенял грусть в якобы веселом припеве «ля-ля».

Поразительно было то, что, по-характеру своего дарования будучи сугубо лирическим баритоном, способным на передачу самых элегических настроений, Тартаков прекрасно справлялся с ролями характерными, такими, например, как Альберих в «Золоте Рейна», и с некоторыми сугубо драматическими партиями, как Грязной в «Царской невесте», Амонасро в «Аиде» и т. д. Он был и лучшим на моей памяти Троекуровым в опере «Дубровский» и замечательным Тельрамундом в «Лоэн-грине».

Перейти на страницу:

Похожие книги