Языку Аретино доверять нельзя. Он говорит то как плебей, то как дворянин. Крутит, изворачивается, вставляет словечки, увиливает, показывает нос, щиплет тебя за задницу, рассказывая истории, напоминающие слухи, и ты не знаешь, это грубое оскорбление или вполне невинный язык. Его язык стал прототипом порнографического жаргона, образцом симбиоза посредственного реалистического повествования и благородного вкуса.
Тобиас потянулся, сидя на стуле, и почесал кончик носа. Он подумал о лежащей в кровати Луси, о ее сонном лице, вытянутой вдоль тела руке, приглашающем жесте лунатика. Прислушался, в обеих спальнях было тихо.
Профессор продолжал:
— Об Аретино сказано, будто он завершил итальянский Ренессанс. Сегодня это высказывание кажется, мягко говоря, странным, чтобы не сказать неразумным. Сегодня грубое или неприличное не могло бы ничего завершить, ибо грубым не считается ничто, кроме запрещенного. Это высказывание становится более понятным, если учесть тесную связь ранней порнографии с новой философией и политической сатирой. Строптивость Аретино была ясна как божий день…
«Якоп прав, — подумал Тобиас, — все образовательные программы до смерти нудные».
Профессор продолжал трендеть:
— То, что порнография была здоровенной пощечиной по морде церковной морали, явствует из категорического тона указа.
Тобиас посмотрел на рот профессора. Он двигал губами так, словно слова были из твердого материала и, прежде чем их выплюнуть, надо было придать им форму.
Тобиас уставился на мерцающий за окном уличный фонарь. Полосы желтого света разрезали темноту на куски. Профессор откашлялся. Тобиас снова повернулся к экрану и зевнул.
— Аретино видит секс во всем. Он считает, что у культуры народная основа, и протестует против высокого искусства Ренессанса. Аретино полагает, что всем движет неприкрытое вожделение. Он — мастер грубого, плотского. В непристойной чувствительности его стихов элегантное сочетается с низменным.
Внезапно Тобиас задремал. Несколько секунд ему снилось землетрясение, будто земля на улице разверзлась и из ее недр струится мягкий свет. Он вздрогнул и проснулся. Профессор продолжал болтать еще азартнее:
— В восемнадцатом веке порнография впервые становится непосредственно связанной с политической и социальной сатирой. В ту пору материалистическая философия была для власти предержащей головной болью. Рыцари пера пишут об атомах и правах личности, словно Церковь и королевский дом уже разлетелись на куски. Каково было высоким парикам читать, что Иисус, Моисей и Магомет — три обманщика, а Бог и Природа — одно и то же! О, Иеремия! Порнография объединяется со скептическими философами, такими как Гоббс[21] и Ламетри[22], и нет ничего удивительного, что можно обнаружить нечто картезианское[23] в следующем наблюдении из «Размышлений»:
Тобиас потер глаза, он решил не засыпать и попытаться понять, что говорит профессор.
— Порнографы кричат, что закон чувства заменит законы общества. На страницах книг священники и учителя, король и королева бегают со спущенными штанами и задранными юбками, с вздыбленными членами и мокрыми вагинами. Они тоже подчиняются природе вожделения! Ничто человеческое им не чуждо! У порнографа и философа-материалиста одинаковый взгляд на человека. Материалистическое описание тела, в котором нет души, — это теория философии порнографа. У персонажей порнографии нет души. Они отрицают ее. По их мнению, душа — это мерзкая выдумка. Они признают только вожделение. Для них существует лишь одно табу — любовь. Сентиментальность, кокетство чувств для порнографа — неиссякаемый источник отвращения.
Тобиас переключил канал. Он смотрит телешоу. Он думает о другом: о Катрине Лю, психологе из Сандму. О том, как она протягивает к нему руки, привлекает его к себе, обнимает. Ему приходит в голову, что это была их последняя встреча. Ведь с тех пор он ее больше не видел. Его пальцы хватают пульт, словно этим движением он хочет отогнать мысль о Катрине, о ее голых руках. Профессор наклонился ближе к камере, и его лицо стало странной, удлиненной формы.