Из кустов, стреляя на ходу, вырвались солдаты, мундиры которых теперь, перед закатом, казались черными, но, пробежав метров сорок, залегли под пулеметным огнем, который вел Поздняк, затем поодиночке отползли назад. В самом ли деле хотели они прорваться под кручей или отвлекали? Неизвестно. Во всяком случае, на окоп вторично обрушился минометный огонь, берег начал затягиваться пылью. Каким бы неопытным ни был Степан Поздняк, но и он понял, что наступило то последнее, за которым нет ничего — ни окопа, ни боли, ни заката, ни ночи… Тогда деловито и не спеша положил он шинель под голову Перелазова, неловко скользнул губами по его щеке — он читал, что так делается, — и проверил запалы в гранатах… А все, что произошло вслед за тем, показалось ему сном наяву, и даже когда окончилась война, это ощущение не покинуло его: с противоположного берега Дона на кустики с минометами обрушили убийственный орудийный огонь. Сами там поняли обстановку или передали по рации из батальона, он никогда не узнал…
Солнце село. Сумерки вкатили обугленную землю с ее усталыми людьми в оглушительную тишину, и на некоторое время, впервые за весь день, стал слышен единственный голос — голос бегущей воды. На ней, на этой земле, уже не было Константина Стригунова, а Степан Поздняк прислонился к стенке окопа и заплакал — оттого, что первого на войне убил не чужого, а своего… И может быть, он жаловался и тосковал вслух, потому что сквозь всхлипы до его сознания начали доходить рожденные в муке слова Перелазова:
— Это все равно… Прошел десять метров не в ту сторону — и все равно…
ОКОЛО ПОЛУНОЧИ
В последний раз, словно закончивший охоту доисторический зверь, проревела из-под Ягодного тяжелая немецкая артиллерия; за Доном, в районе моста, ухнули взрывы, и передний край затих. Стало слышно, как посвистывает в бурой траве сырой, пронизывающий ветер и падают с концов накатника редкие капли — серошинельное, в быстро бегущих облаках, небо весь день было низко нахлобучено на степные курганы, сочило мелким дождем. Взводный Игорь Останцев, слегка сутулый, с клещеватыми кавалерийскими ногами в низко осаженных голенищах сапог, дососал, привычно повернув ее огнем к рукаву, цигарку и щелчком отправил окурок в лужу на дне хода сообщения. Отстегнув замусоленный и коробящийся от сырости брезент, закрывавший вход в землянку, приказал:
— Васильчук, топай до старшины, напомни — пусть гранат подкинут. Второй день обещанками кормят.
Сорокалетний, худой, со впалыми и чумазыми от копоти щеками, Васильчук простуженно шмыгнул носом, вытер слезящиеся от дыма глаза, встал. В сплющенной снарядной гильзе, едва разбавлявшей темноту скупым светом, дернулся язычок пламени. Васильчук посмотрел на него грустными глазами, взял винтовку, с порога обернулся:
— Пусть хоть Заломов печку расшурует. Хвастается, что у него все под руками горит.