Уясним, что тяжесть представляет собой основополагающую силу, заставившую Шопенгауэра приписывать волю даже материи. Материя для него является первичной волей, самой тупой и, следовательно, сильнейшей. Шопенгауэр настолько доверял реализму воли, что пренебрегал реализмом ее воображения. Между тем он с большой прозорливостью видел нашу причастность к этой диалектике подавленности и распрямления, характеризующую воображение тяжести. Можно сказать, что для него колонна служит иллюстрацией к мифу об Атланте и что, созерцая колонну, мы сенсибилизируем комплекс Атланта. Ведь Атлант – столп неба, а колонна – Атлант крыши.
Если мы хотим понять мифологическое мировоззрение, если мы хотим сохранить за мифологией ее ценности синтеза, то нам представляется очень важным оставлять первообразы в их подвижности, в их взаимообмениваемых ценностях. Так, Арбуа де Жюбенвилль[479] превосходно сказал: «Атлант, одушевленная кариатида мужского пола, дублет к слову chiṓn (χιών)– колонна» (Les Premiers Habitants de l’Europe. T. II, p. 25). Но y всех мифологов-рационалистов этот дублет переведен на реалистический язык колонны. Этим историкам представляется, будто образ небосвода, поддерживаемого четырьмя колоннами, разумнее, чем образ неба, несомого на спинах людей (см. Krappe A. La Genèse des Mythes. Trad., p. 265). Тут вспоминаются усилия историков географии, стремившихся найти местоположение Геркулесовых Столбов. На самом же деле сложная психология мифа будет лучше понята, если мы придадим понятию дублета все его смыслы, если мы согласимся с тем, что один единственный образ может возбуждать массу объективных точек зрения и субъективных резонансов, если мы охотно продвинемся вглубь бессознательного, чтобы обнаружить там всевозможные грезы о «кариатиде мужского пола». Впрочем, зачем отказываться от еще одной составной части первообраза? И действительно, Арбуа де Жюбенвилль упоминает как опору неба еще и Атласские горы[480]. Итак, человек, колонна, гора – вот триплет, который должен послужить нам для подведения итогов космогоническим грезам, касающимся опоры для небосвода. Именно вокруг этого триплета нам предстоит располагать первозданные метафоры. С его помощью мы сможем определить движение метафор, понять их естественное содержание. Мы любим начинать книги по истории Франции – что за чудная педагогика!– сообщая нашим детям: «Наши предки галлы боялись лишь одного – как бы Небо не упало им на голову». Что происходит с этими словами взрослых в детской душе? Мы-то знаем, что небосвод — всего лишь слово, легенды мы также склонны считать словами. Триплет человек – колонна – гора представляет собой для нас лишь словесное соответствие. Стоит лишь одному из этих слов стать вещью, как все изменится. Если мы действительно сможем испугаться, что небесная крыша обрушится, то защищающий нас столп – просто герой.
Зритель, вовлеченный в такие образы, сопричастен труду столпа, его страданию, его утомленности или же в иных случаях – его мужской гордости. Так, Лоти жалел удрученные камни. В «Смерти Филы» он переживает в египетских Фивах это присущее столбу чувство усилия и подавленности (р. 264):
Эти камни… говорят об усталости, ибо на протяжении тысячелетий одни из них подавлены весом других… О! Нижние камни выдерживают груз неимоверных нагромождений!
Если же мы узнаем, что столб не несет ничего или что он принимает на себя фальшивый вес, то все величие архитектурного шедевра подлежит осмеянию. Среди памятников архитектуры тоже могут быть паяцы. Необходимо, чтобы «живой столп»,– а в бодлеровских соответствиях усилия все столпы живые,– искренне выполнял свою задачу по распрямлению: «Радость, которую мы испытываем при созерцании архитектурного шедевра,– говорит Шопенгауэр,– резко и изрядно уменьшится, если мы обнаружим, что тот сооружен из пемзы. И едва ли меньше разочаруемся мы, если узнаем, что он построен из обыкновенного дерева, тогда как мы предполагали камень». Это разочарование как бы стопорит разнообразные грезы воли к несению. Наше воображение внезапно узнает, что силы воображаемого распрямления ошиблись предметом. Из-за одного этого наша внутренняя суть утрачивает динамизм. Наше воображение, – что бы там ни думали психологи, превращающие его в способность предаваться иллюзиям, – само не желает ошибаться, беря на себя роль атлета, поднимающего полую штангу.