Полли устала, и ей хотелось посидеть, но она никогда не садилась за форрестовский стол с того самого утра, когда от Евы пришла фотография и, вскрыв конверт, она минут пятнадцать сидела тут, пытаясь измерить глубину нанесенной ей раны, гадая, удастся ли ей удержаться в этом доме, который уже давно считала своим. Она подошла к изножию кровати и села. Хатч подтянул босые ноги, чтобы освободить для нее место, но она прислонилась спиной к стене, взяла обе его ноги за щиколотки и положила себе на колени. Вот уже одиннадцать лет, как она не поднимала его, не ощущала бремени его тела, хотя бы чуть-чуть. Она подумала, что ей вообще не дано было почувствовать на себе вес юного тела. Бремя двух взрослых мужчин, да, но не юноши — судьба обделила ее. Она сидела, сложив руки, теперь уже не касаясь его; и в лицо ему она сперва не смотрела — изучала гладкие колени, стройные голени, покрытые коричневатым пушком, выискивая сходство с мужчинами, которых знала, в мальчике, которому они дали жизнь. Нет, сходства не было. Худощавый аккуратненький мальчик, обещавший стать со временем высоким и изящным (лет через шесть-семь), но ничего общего со старым Робом и с Форрестом. Может, он пошел в Рейчел? (Она хорошо помнила лицо Рейчел, но и только.) Наконец она провела ладонью по его сухой коже. — Ты растешь прямо на глазах, — сказала она.
— Надеюсь, — ответил он.
— Растешь, чтобы в кого вырасти? — спросила она.
— Простите?
— В кого-то ты ведь вырастешь, если будешь жить и не перестанешь есть? Ты придумал, кем тебе стать?
Хатч долго не отвечал. Наконец он потянулся, вскинул обе руки, как будто за тем, чтобы нащупать и притянуть к себе что-то вполне определенное. И вдруг выпалил: — Да, я хочу стать художником.
— Тогда тебе понадобится блуза. Я сошью тебе хоть завтра. — Он сверкнул на нее глазами, и она поняла свою оплошность. — Нет, я правда очень рада, — поправилась она. — Мой отец был художником.
— Он хорошо зарабатывал?
Полли ответила: — Прилично, пока Герберт Гувер всех не подсек.
— У вас есть какие-нибудь его картины?
— Нет, он все у себя оставил. Ему нельзя было без них. Когда я уезжала, у него еще был этот его музей, и картинам там было самое место — умирающие солдаты, индеец, подползающий с ножом к ребенку, белая женщина, зашедшаяся в крике. Когда он подарил музей Алабамскому колледжу, картины поехали туда же. Он научился рисовать у своей матери-ирландки, она была очень способная — я в нее пошла. А у тебя с собой твои рисунки?
— Нет, они остались дома. (Хатч привез их с собой, только это был секрет.)
— Здесь тоже твой дом. Нарисовал бы меня вот прямо сейчас.
Хатч поднял голову, вглядываясь в ее профиль.
— Вас так просто не нарисуешь, — сказал он.
Полли рассмеялась: — Из-за морщин? Так не рисуй их. Представь себе, что я молодая. Ведь была же я когда-то молодая. А когда мы с тобой познакомились, морщин у меня и вовсе не было.
Хатч сказал: — Я не помню, как это было.
Полли помолчала. — А я помню. Очень хорошо помню. Маленький ты у меня, бывало, неделями жил. Мы с тобой тогда были добрыми друзьями.
Хатч сказал: — До трех лет я мало что помню.
Полли сказала: — Вспомнишь. Я хочу сказать, все это в тебе хранится. Ведь ты все видел, и потом это всплывет.
— А обрадуюсь ли я, если вспомню?
Она засмеялась: — Еще как! Мы с тобой прекрасно проводили время. Когда твоя бабушка Хатчинс и мисс Рина уехали, Роб перед работой стал завозить тебя к нам, и ты оставался у нас до вечера.
— Я думал, что я оставался с Грейнджером.
— Иногда. Но у Грейнджера забот было полно — он неотступно следил за Робом, весь тот год не отходил от него ни на шаг, как нянька, поэтому тебя приносили ко мне.
— Я разговаривал когда-нибудь с вами?
— Поначалу ты был совсем крошечным, три или, может, четыре месяца. Но мало-помалу заговорил. Это я тебя говорить научила. Правда. Я и Грейнджер. Форреста, помню, очень беспокоило, что ты все за нами повторяешь. Как-то раз мы все были на кухне, мыли посуду (Роб куда-то ушел), и Форрест уронил крышку от кастрюли. И ты крикнул: «Вот же черт!» Форрест чуть не упал в обморок. Но это ты подцепил у Грейнджера. Я черта никогда не поминала. — И она со смехом сжала его щиколотку.
Тут улыбнулся и Хатч. — А что я еще говорил?
— О, много выражений в том же роде, пока за тебя не взялся Форрест (он привел тебя сюда в кабинет и прочитал целую лекцию насчет хороших и дурных слов). И еще тебе нравилось, как я пою, ты кричал мне через две комнаты. «Полли, спой все, что знаешь», — а знала я много песен, сама их сочиняла. И я пела, пока у меня совсем не пересыхало горло или ты не засыпал. — Она замолчала и выжидательно посмотрела на него, будто ждала, что он может и сейчас уснуть или уйти от нее.
Он лежал, подсунув под голову плоскую подушку Форреста, и спокойно изучал ее.