Однако никого не было рядом с Тихончиком, а то, что могло бы увидеться в его глазах и потревожить, спустя немного исчезло и уж нельзя было сказать об этом, впрямь ли узрилось, а может, померещилось?.. Ведь и самому человеку Божьему такое ни разу не выпадало и во сне, где он ничем не отличался от других: тоже что-то делал и мыслил, — только плохо, что, проснувшись, не умел вспомнить ничего, и тогда перед глазами рождалось пугающее разноцветье, за ним ничего не стояло, никакие из прежних знакомых ощущений, что были просты и не соединены ни с чем, способным вывести из состояния грустного ли, тоскливого ли покоя. Да, да, покоя. И это однообразие в чувственном проявлении представлялось не шибко-то гнетущим, как если бы тут примешалось еще что-то… Тихончик умел бестрепетно, внешне непроявляемо, если даже и случалось в душе едва приметное движение, принимать радость ли, грусть ли. Но он терялся и выглядел вовсе не принадлежащим миру сему, если эти чувства смешивались, они оборачивались для него враждебной силой, совладать с которой он не мог, и делался болезненно слаб и жалок больше чем обычно, что, впрочем, принималось людьми без удивления. Да, Тихончику было худо, когда чувства в нем смешивались, когда не сказать, что есть что; в такие минуты люди, его окружающие, тоже чувствовали себя не в своей тарелке и не могли понять причину этого, и злились, а стоило им обратить внимание на Тихончика, как у них в душах что-то происходило, и уж через минуту-другую они смотрели на него люто, и, если человек Божий не сподабливался уйти, накидывались на него, хрипло крича:
— А все ты… ты!.. От тебя напасть!..
Все ж люди скоро отходили, и виноватая улыбка кривила их лица, иной из них говорил, пряча глаза:
— Эк-ка, с чего бы вдруг накатило, будто бесами подталкиваемое. А может, и впрямь бесами?.. Слыхать, не любят тех, в ком святость проглядывает. Норовят обломать ее.
Человек Божий недолго стоял посреди кладбища, вздыхая и бормоча: «Тихонько… тихонько…» — словно бы те, в земле нынче лежащие, могли уловить его слова и сделаться еще тише, точно бы это было возможно. А может, и вправду возможно?.. Тихончик улавливал какой-то неясный, сильно беспокоящий шум, невесть откуда доносящийся, отчего с уст его и срывалось это слово. Впрочем, он часто произносил его, казалось бы, совершенно безотносительно к тому, что происходило, бывало, что окрест, как и нынче на кладбище, тихо, тише и быть не может, а он все шепчет: «Тихонько… тихонько…» Он и верно, иной раз ощущал такое, что другим не под силу, и подобное ощущение приподымало блаженного в собственных глазах. Он помедлил и побрел меж могилок, изредка касаясь рукой креста ли, тумбы ли и бормоча, но уже что-то грустное и вялое. Он прошел не все кладбище. Оказавшись на невысоком угоре близ тайги, что шумела, колеблемая павшим с моря ветром, который покачивал деревья, отчего те постанывали, поскрипывали, словно бы норовя сдвинуться с места: столь отчетливо было движение в их кронах, Тихончик остановился, вздыхая, глянул в сторону Байкала, но увидел не само море, а деревню об одной улочке, черно и кривовато легшую на землю, присадистые избы, еще крепкие по здешней справе сибирской статью, которую не отымешь и не упрячешь ни за какой далью. Он увидел деревню, и в лице у него осиялось, однако ж та грусть, что прежде наблюдалась в нем, не исчезла, хотя и потускнела.
2.
Ближе к вечеру Байкал поутих, и малой вспененной волны, сколько ни всматривайся в синюю зыбкую неблизь, не сыщешь, а большое солнце, павшее за дальние в сумном темноснежном облачении круторогие гольцы, оставило после себя огромное, верст на десять, полукольцо, легшее на небо, светящееся яркой, странно прозрачной белизной. Сквозь нее просвечивало что-то, не могущее быть в окружающем пространстве, что-то неземное, стремительно меняющееся, и в этом непостоянстве как бы находящее отраду. Что же это было? Скорее, для каждого свое, как для старухи Агалапеи. Она была матерью Тихончика, но нынче запамятовала про это, и не потому, что холодна и сурова, а только шибко постарела. Для нее сущее поделилось на то, что принимает ее, и на то, что отвергает, лишь эти две стороны жизни понятны ей. К тому же в Тихончике она видела как бы сына Земли, слабого и доброго, к живому трепетно нежного. Нередко сказывала, расчесывая белокурую голову Тихончика, о том, что и ладно, коль скоро он такой, и не надо становиться другим, находя утешение в собственной слабости и беззащитности, которая от Бога, а значит, и оберегаема им. Это обережение вознесет его ко благу, во спасение слабому и немощному даденное.