Дедыш, поглядев на Агалапею, догадался, каково ей, и жалость острой занозой вошла в слабое сердце. Сделалось пуще того больно, старался что-то сказать в утешение, и не мог… не хватало сил… Неожиданно что-то дивное узрилось ему в неближней дали, она, впрочем, вся умещалась под крышей дома, словно бы старые стены раздвинулись и впустили под усыхающий, со щелями потолок еще и не свычное с прежним строем жизни, что-то большое и ясное, но все время ускользающее. Вот вроде бы прикоснулся к слабым дрожащим теням и уж начал ощущать в них наполненность другой жизнью, но это, оказавшееся под руками, вдруг ослабло, утекло меж пальцев. Ну, что ж, хотя бы и ускользающее, однако ж не смутное и не беспокоящее, напротив наполняющее умирающее сердце надеждой. То и дорого. Но вот тень легла на морщинистое, как бы даже позеленевшее, в мелкой дрожи, что ни на минуту не отпускала, лицо. И это было странно. Минутой раньше многие увидели в облике Дедыша нечто от умиротворенности и облегченно вздохнули, полагая, что старец благополучно приблизился к своему краю и внутренним, от Бога, взором отметил что-то, способное примирить его с покидаемым миром.
Дедыш действительно, близко подойдя к черте, почувствовал успокоение, но тут вспомнил, что он нынче один близ Престола Спасителя, а другие продолжают жить и бедствовать, и совестно сделалось, тревожно и горько, и все это, соединенное крепко, явилось причиной того, что он поменялся в лице. Он и теперь один, да не это беспокоило, а невозможность помочь людям. Он лежал на смертном одре, а мысли его утягивались к жизни, поломавшей в его душе и неожиданно сказавшей, что он не понял чего-то, не почувствовал, а может, и не так вовсе, и он про многое хорошо знал, только не хотел видеть про меж людей лютость и поступал противно правилам, хотя и согласно со своим желанием, и тем усмирял собственную сердечную смуту.
«Неужто так, Господи?..» — спрашивал у себя Дедыш и не мог ответить. А чуть в стороне выла Агалапея, одна со своей болью, черная с головы до ног.
23.