Конечно, я сразу заметила, что веселый Копенгаген лишился своей жизнерадостности. Этот большой кирпичный Париж было не узнать: на каждом углу — немецкие шинели, на всех улицах — воскресная тишина. Все рестораны на замке, почти во всех окнах нет света, и шпили на башнях как будто испуганы. Почти никто не погиб, и ни один дом не был взорван, но в глазах людей весь народ превратился в руины.
А исландцы были как раз довольны своей оккупацией. Кто живет на холоде в заливе между скал, где до ближайшего почтамта час езды на лодке, тот будет рад любому гостю, даже если тот приветствует его винтовкой.
Мне показалось, что датские мужчины переносили немецкую оккупацию хуже, чем женщины. Многие из них приняли это унижение близко к сердцу и шептали себе под нос, что с радостью отдали бы жизнь, чтоб оттянуть немецкое вторжение в свою плоскую страну «хоть на полчаса». Таковы мужчины: они скорее выберут абсолютную гибель, чем уязвленную гордость. Женщины переносили это лучше, ведь они привыкли покоряться незнакомцам.
И все же я не уверена, что оборона по Глиструпу (распустить армию и завести автоответчик, который говорит:
Резиденция посла поблекла так же, как и весь город. Бабушка постарела на целых десять лет и не расставалась с сигариллой. Потом мы увидели, что их брак с дедушкой разошелся по швам. В предыдущие годы дедушка часто был в разъездах, на переговорах в Мальме и Мадриде, на презентации Исландии в Брюсселе и Берне… От бабушки не ускользнуло, что нередко программа там завершалась выступлением ее внучатой племянницы Лоне Банг.
38
Хай, милая!
1940
Из роскошной квартиры на Кальвебод Брюгге открывался хороший вид на тот самый настоящий Копенгаген. Бабушка рассказала нам, как они с дедушкой месяц назад стояли у окна гостиной, вечером в понедельник восьмого апреля, и смотрели, как за Длинный мост впускают вереницу немецких грузовых судов. У старушки был нюх на великие события, и она сразу поняла,
В половине шестого на следующее утро, девятого апреля, в небе над королевским Копенгагеном показались тысячи военных самолетов. Наверно, посланнику народа, живущего в лачугах, было странно видеть, как его господ поглотила еще более огромная пасть. Что же после этого стало с нашей лачужкой? О, в ней в тот месяц было веселье[77]. А когда пришли англичане,
В середине июня приехал папа. В военном училище он сломал руку и получил трехнедельный отпуск по болезни.
Мама поцеловала его в щеку ярко-красной губной помадой. Так он и ходил с ее поцелуем до самого ужина, пока Хелле не спросила, не поранился ли он.
Было странно видеть новоиспеченного нациста таким неуверенным в присутствии двух женщин в штатском. Особенно плохо робость сочеталась с эсэсовской униформой. Дома все военные чины становятся такими штатскими. И совсем убогим было, когда он салютовал своим господам в Тиволи загипсованной рукой. Он рявкал по-немецки с исландским акцентом, а мне все время казалось, что немцы отвечают на его приветствие: «Хай, милая!»
Будучи вежливой девочкой, я отвечала им «Хай!» к ужасу моего отца, ведь «хай» — это чисто американское словечко.
«Нацистское приветствие — это не шутка! Над войной нельзя шутить!»
Я, как и прежде, спала с мамой, а папа спал один в гостевой комнате, соблюдая принцип: немецкий солдат берет к себе в постель только идею и родину.
«Ага, и фюрера…» — смеясь, добавляла мама, когда они вместе с бабушкой сидели в кухне, вязали, болтали, курили, а Хелле помешивала макароны в кастрюле.
«Когда мужики перестают любить своих жен и начинают любить других мужиков, тогда приходит война», — сказала кухарка над кастрюлей.