Всю дорогу домой мы молчали. Я смотрела по сторонам: на людей, улицы, дома. Можно было кожей почувствовать, что Дания мертва. Мы шли вниз по бульвару Андерсена, мимо Глиптотеки, и даже фонарным столбам вокруг было явно грустно. Автомобили ездили по улицам в похоронной тишине. Во многих домах окна были затемнены, а над общественными зданиями реяла черная, как смоль, свастика, словно чудовищный искаженный орел. Я вдруг ощутила всю жуть оккупации, и меня пробрала дрожь, едва я, десятилетний ребенок, постаревшим разумом поняла, что мама была права: завоевать страну нельзя. Это все равно что притеснять жильцов в их собственной квартире.
На лестничной площадке я попрощалась с Аусой и взбежала вверх по лестнице в нашу квартиру, которая казалась мне большой, как целый регион: последний свободный клочок земли в Дании, исландский островок в океане войны, малонаселенный и изолированный.
Да, мы жили даже в бо́льшей изоляции, чем наши земляки в Брейдафьорде, потому что телефонной связи с Рейкьявиком больше не было. Последний телефонный разговор был, когда дедушка звонил бабушке: «Они хотят назначить меня
Дедушка: «Так… Так говорят, любезный сын, что у отца, провожающего сына на поле боя… что в нем борются два чувства
Папа: «Да?»
Дедушка: «И меня печалит, любезный сын… меня печалит, что в моей груди теснятся совсем другие чувства».
Папа: «Да?»
Я думаю, от гибели на фронте папу спасло только то, что он погиб до того, как отправился туда.
40
Пюре из репы
1940
Человек, питающий слабость к униформе, разумеется, всегда ходил в своем сером кителе с обшлагами и воротником, на котором красовалось:
«Нет, мама, к сожалению, не могу. В Третьем рейхе на этот счет очень строгие правила. К тому же мне трудно переодеваться из-за гипса на руке».
Вечером мы сели за стол всемером: семь гномиков с белоснежного острова, не игравшие никакой роли в мировой истории, но, разумеется, представлявшие свои собственные миры. В тот раз с нами ужинали папины братья и сестры: Свейн, по прозвищу Пюти, и Анна-Катерина Огот, по прозвищу Килла. Ей было около тридцати, и она была настоящей красавицей со слегка мужскими квадратными чертами лица, а он — двадцатичетырехлетним студентом-дантистом, жизнелюбом с грудью колесом и «живым румянцем» на щеках. Килла была замужем за фарерцем из известной семьи, и они жили на Зеландии в деревне Дальмос. Кроме них пришел Йоун Краббе, который после отъезда дедушки возглавлял посольство, — полуисландец-полудатчанин, которого бабушка иногда приглашала на обед. Он запомнился мне именно тем, что был совершенно незапоминающимся, как это нередко среди работников посольств. Красивый, но зажатый мужчина лет семидесяти: нос — прямой, волосы — белые, в глазах — огонь, рот на замке, а уши немного оттопырены. Как раз они были его самым мощным оружием в дипломатических делах: всем было ясно — вот человек, который слушает. Йоун всегда, прежде чем заговорить, немного наклонял голову, как бы в подтверждение того, что его слова не выражают окончательного решения его самого или правительства Исландии, а открыты для обсуждения.
Бабушка села во главе стола и бросала взгляды на эсэсовский значок, а папа шмыгнул на стул, подальше от нее. Я заняла место напротив него и чувствовала, как будто сижу за столом переговоров. Потому что мое положение было непростым.
Моя бабушка — датская дворянка, замужем за исландцем, презирающая немцев. Мой папа — немецкий солдат, женатый на исландке и презирающий датчан. Йоун Краббе — чиновник, наполовину исландец, женатый на датчанке и вынужденный ежедневно кланяться немцам. Пюти — наполовину датчанин, наполовину исландец-оптимист, мечтающий о независимости Исландии. Килла — полуисландка-полудатчанка, замужем за фарерцем, не строящая иллюзий по поводу независимости Исландии. Мама — уроженка Брейдафьорда, смотрящая на это все со стороны моря. Я — подрастающий ребенок.