В результате невиданного, стеной обрушившегося на город, дождя, хлынувшего в подземные переходы и даже на станции метрополитена, были разрушены оказавшиеся хлипкими очистные сооружения в районе Диканёвки, где-то на окраине города, где мне никогда и побывать не пришлось.
Диканёвская авария (как называли это городские власти), а по правде Диканёвская катастрофа, оставила город без воды, как выяснилось позже – на целый месяц!!!
И этот месяц явился для моего старика роковым. К девяноста четырём годам у него уже были достаточно «сработанные» и поджелудочная железа и печень, и желудок гастритный… Однако самым страшным оказалось то, что кишечник перестал правильно функционировать. Раньше отец страдал хроническим запором из-за вялой перистальтики, а нынче из-за проклятой катастрофы начался у него спастический колит. Как ни старалась я уберечь его, но не смогла, ни тем, что поила его минеральной водой, и даже посуду мыла хоть и привозной, но перекипячённой водой…
Иногда по нескольку дней, как он ни бился, ничего у него не получалось, никак не мог он сходить, а то на третий или на четвёртый день отсутствия у него, как говорят медики, «стула», у него начинался неудержимый и неукротимый понос. Он пытался добежать до уборной, да и после обмыться самому, он стыдился себя! Но и самому помочь себе своими поломанными, неправильно сросшимися, и оттого плохо сгибавшимися руками, он толком не мог.
Я его, словно ребенка, ставила в ванну и душем смывала прилипшие кусочки кала, отовсюду, и с ягодиц, и с бёдер, и даже с головки полового члена.
Болезнь унижает человека, почти так же, как и нищета. А может быть ещё хуже. Она делает его беспомощным, как бы возвращая к временам детства («регресс в детство» – очередное медицинское выражение), только без детской прелести…
Было видно, как обессиливает, измучивает его эта хворь, рождённая экологической катастрофой, о которой все уже давно и забыли. Старел и слабел он с каждым днём…
В этом состоянии прожил он два с половиной года. Могучий, некогда, организм сдавался постепенно…
Родившийся в 1901 году, немало лет, по нынешним понятиям, прожил он, и вот – умирал.
Поняла я это ещё ранним утром, когда он хотел встать, чтобы сходить в туалет, облегчиться, да не смог.
Попыталась я помочь ему встать, но не почувствовала и малой толики той сгруппированности мышц, которая помогла бы ему встать. Весь он был о б м я к ш и м, будто и не его это тело было.
Из-за того, что моча так и не пошла, дала я ему три таблетки – одну от сердечно-сосудистой недостаточности, со слабым мочегонным эффектом, вторую – мочегонную и третью – оротат калия (т. к. мочегонные обычно выводят из организма калий).
Старалась я ни о чём не думать, только о том, что необходимо сделать сейчас или в следующее мгновение.
О том, чтобы вызвать к нему «скорую» во времена нынешней разрухи, и речи быть не могло. Они уж и к тем, кому за пятьдесят, не приезжали. Потому пришлось обходиться средствами «домашней терапии».
А папе вдруг захотелось картошки с селёдкой. Я тут же поставила вариться картошку, чтобы сделать ему пюре и туда мелко порубить селёдку.
Но когда я стала его кормить, он отказался. Тогда я стала поить его чёрным кофе, чтоб хоть как-то приободрить его. Вынула ему изо рта челюсти, чтоб было без протезов посвободней, покомфортней. Отломила и дала ему дольку горького шоколада, чтобы он его, как леденец, посасывал.
Кофе он ещё смог выпить, с шоколадом было хуже, у него начались трудности с глотанием. И, чтобы он не подавился (всё же он лежал, пусть и на высокой подушке), я пальцами вытащила этот кусочек у него изо рта.
И тут он заговорил. Сначала по-русски, сказал несколько фраз о том что всё уладится, что всё по-другому будет, иначе, лучше, нежели сейчас, и, внезапно, перешёл на иной язык, на знакомый мне ещё с детства, но всё равно ч у ж о й язык, на язык в котором я ничего не понимала, на идиш…
А он все говорил и говорил (что говорил?) на своём родном, привычном своём языке, звуки которого пролепетал ещё младенцем, а позже говорил на нём ребёнком, подростком, юношей… И хоть в последние десятилетия не с кем стало на нём разговаривать, но родной язык всегда жил в нём!
Сейчас, в своём конце, он вернулся к нему, к своему началу, и всё что-то говорил, говорил, уже с закрытыми глазами, говорил.
В отчаянии, ничего не понимая, я пыталась докричаться до него, стремительно от меня уходящего, отгородившегося от меня чуженепонимаемым языком.
– Папа, – закричала я, – что с тобой, ты умираешь?
Он открыл глаза, осмысленно посмотрел на меня, и в последний раз ясно, по-русски, произнёс:
– Да, я умираю!
И вновь заговорил на идиш. Умирал он, как и родился – евреем, а я осталась русской, хоть и приходилась ему дочерью.
Во второй половине дня впал он в бессознательное, предагональное состояние, с тяжело-свистящим дыханием, с закрытыми веками…