Алексей записывал, записывал, записывал, не очень-то вникая в смысл, стараясь записать как можно подробнее, пока еще не зная, как распорядится своими записями. Открывались потрясающие картины масштабного жульничества и казнокрадства, о которых даже не подозревали газетчики, писавшие о том, что в Наркомате желдортранса творятся какие-то странные дела: пропадают вагоны и даже целые составы с лесом, цементом, гвоздями, оцинкованным железом, рельсами и шпалами, зерном и фуражом, промтоварами и прочим, и прочим, и прочим. Обвиняемые отпирались, утверждая, что все дело в путанице, царящей в диспетчерском управлении перевозок, что они все вагоны и поезда направляли туда, куда надо, а если вагонов и недосчитывались на станции назначения, то исключительно потому, что руководство треста так поставило дело, что на местах погрузки шла борьба среди рядовых работников за экономию этих самых вагонов, и то, что обычно грузили на десяток платформ, им удавалось погрузить на девять или даже восемь, что и отмечалось приказами по тресту и наркомату. А все недоразумения сводились к тому, что на местах не умеют считать, что там сидят невежественные в этом отношении люди, а они, руководители треста, тут не при чем. Что касается покупки домов в больших городах и бывших помещичьих усадеб, скаковых лошадей, автомобилей и драгоценностей для своих жен и дочерей, то все это было сделано давно, когда запрета на подобные покупки еще не было, что деньги брались из фамильных накоплений через Торгсин с уплатой всех налогов и пошлин.
Вышинский говорил почти два часа. Он подробно разобрал каждый эпизод, дал характеристику каждому участнику преступной группы, разделив ее на три части: руководители афер, посредники и исполнители, которые хотя и догадывались, что тут что-то не так, однако помалкивали, тем более что молчание неплохо оплачивалось.
Адвокаты в сравнении с прокурором выглядели мальчишками для битья. Вышинский явно забивал их своей аргументацией и эмоциональностью. И Задонов мысленно аплодировал прокурору.
Наконец был оглашен приговор: кого-то оправдать, но таких было немного, кому-то дать весьма малые сроки — от трех месяцев до полугода, кому-то десять лет с конфискацией имущества и поражением в правах на три-пять лет, кого-то расстрелять — и тоже с конфискацией имущества… и, как следствие всего этого — рыдания, крики отчаяния, вопли, суета милиционеров и медицинских работников.
Когда все это закончилось, Алексей вышел на улицу, а там все тот же мороз, поземка, и лишь небо очистилось от облаков, вызвездилось, обещая морозы еще лютее. Отойдя немного от здания суда, он оглянулся, и ему показалось, что все это ему приснилось или внушилось каким-то таинственным образом, потому что окружающий это здание мир не развалился, не принял другой облик: все те же дома, улицы, спешащие куда-то редкие прохожие, дребезжащие трамваи, куда-то летящие лихачи с закутанными в меха нэпманами и нэпманшами, редкие автомобили и фонари. Странно, но и в нем самом тоже ничего не изменилось и вряд ли изменится, в то время как приговоренных уводят в камеры без всякой надежды на изменение приговора.
Придя домой и закрывшись в домашней библиотеке, она же кабинет отца, предоставленный ему для работы, разложив на столе свои записи, Алексей стал вникать в существо дела, и на него вновь навалилось все пережитое в суде, но пережитое торопливо, между строчками в блокноте и на отдельных листах, и он, потрясенный, испугался, что не сможет одолеть эту глыбищу людских страстей, что это вообще невозможно описать, и так описать, чтобы все, прочитавшие твои писания, прониклись теми же чувствами, какие обуревают тебя самого. И был момент, когда он готов был позвонить Главному редактору газеты и повиниться в своей немощи. Тем более что к этому примешивалось отношение отца, с самого начала не одобрявшего наметившуюся измену младшего сына семейной традиции. Он встречал его статейки в газете желчными насмешками, не видел в них проку, не верил в способности сына, но более всего в то, что все им написанное вытекало из его принципиальных взглядов на сотрудничество с властью.
— Одно дело — конструировать машины, другое дело — лезть в политику, в которой ты ни уха, ни рыла, — ворчал старик. — Машина — она и есть машина, для нее не важно, кто у власти: царь, Керенский или Троцкий со Сталиным. Вот подожди, споткнешься на ровном месте, — пророчествовал он, — возьмут тебя на цугундер и зашвырнут туда, куда Макар телят не гонял. Тогда и узнаешь, где большевистские раки зимуют.
Алексей и сам чувствовал, что в его жизни происходит что-то не так, но остановиться не мог, мечтая, что рано или поздно, познав жизнь во всех ее противоречиях в качестве газетчика, перейдет к художественной прозе. Тем более что он уже пробовал себя на этой стезе, пока доверяя свои рассказы только Маше. И она, его ангел-хранитель, единственная была на его стороне.