Его взгляд то и дело возвращается к ним, и я вижу, как его накрывает мучительная пелена. После моих откровенных слов Герман не может не думать об этом. О том, что я делала этими губами для Лебедева. Что позволила ему, пока делила с ним одну постель…
– Мы оба запутались, – добавляю голосом, который кажется мне чужим, он звучит из тех времен, когда я умела разговаривать с Германом с невесомой лаской. – Нанесли друг другу раны, с которыми теперь не знаем, что делать.
Мы слишком долго молчали, слишком многое держали в себе. И теперь из нас все вырывается. Без фильтров, без тормозов.
Я веду пальцами по его бровям, словно это часть расслабляющего массажа, и Герман сдается и прикрывает глаза. Я не тороплюсь, позволяю себе не придумывать, что сказать дальше, не подбирать судорожно правильные слова. Тишина больше не кажется давящей, и я позволяю ей задержаться между нами. Иногда в ней больше правды, чем в самых ярких признаниях. Иногда даже в сомнениях больше правды. Потому что за смятением и паузами стоят чувства, настоящие эмоции, с которыми не получается совладать, они оголены и не дают быстро сформулировать мысли. А вот ложь зачастую лежит на поверхности или умело заготовлена заранее, чтобы тут же слететь с губ.
Я сама играла в эту игру. Когда я решила уйти от Германа, я до часа икс придумала все слова, которые произнесу, чтобы уговорить его поехать отдыхать в уединенное место и расслабиться под мой убаюкивающий голос. У меня был план. Та самая ложь.
А сейчас у меня нет ничего. Кроме этого момента. Кроме чувства, что под моими пальцами крошится корочка льда. Хотя со мной тоже что-то происходит. Я вспоминаю другую сторону своей уязвимости. Ведь дело было не только в страсти, не в диком пламени, в которое меня умело бросал Третьяков, покрывая грязными поцелуями и растирая пальцами мою кожу. Была и нежность. И что-то истинное, редкое, почти не уцелевшее в этом мире.
– У тебя пальцы подрагивают, – бросает Герман.
И поднимает свои руки, накрывая мои тонкие пальцы. Я больше не вижу их, перед глазами остаются только крепкие широкие ладони Третьякова. Он ведет их вниз, помогая мне пройтись по его шее и замереть на груди. Я чувствую, что наше дыхание и правда стало общим. Мы дышим одинаковыми отрезками. То ли затравленно, то ли предельно осторожно. Как перед прыжком, который решит все.
– Ты сможешь меня когда-нибудь простить?
– Ты не просил прощения…
– Сейчас прошу, – нажимает он твердым голосом. – Ты простишь?
– Не знаю… Но я хочу. И я хочу тоже попросить прощения. За то, что сделала.
– Не надо. Я сам тебе позволил. Мы это уже выяснили.
– Герман…
– Отпусти это. Я отпустил.
– Правда?
– Правда. – Он отпускает мои руки и переносит ладони на мои плечи, мягко сжимает и подталкивает меня к себе. – Правда.
– А что, если я сейчас скажу чертовски неприятную вещь? – Я выжидаю всего секунду и продолжаю: – Я хочу поговорить с Лебедевым.
– Ты издеваешься?
– Я хочу избежать крови…
– Нет, – обрывает Герман. – Нет, Алина. Даже не думай.
– Почему?
Он закрывает глаза. Его губы сжимаются в тонкую линию, а пальцы сильнее надавливают на мое тело.
– Потому что он опасен. Потому что я знаю, как он мыслит. И знаю, что он делает с людьми, которые идут против его сценария.
– Я не иду против. Я хочу просто поговорить.
– Зачем? – его голос становится резче. – Хочешь разыграть какую-то тонкую игру? Или надеешься, что сможешь уговорить его забыть обо мне?
– Я все прекрасно понимаю. Но я имею право. На один разговор. На одну попытку сделать что-то по-своему.
Герман ничего не отвечает, он берет паузу, чтобы осмыслить мою просьбу. Он смотрит… тяжело, пристально, будто пытается заглянуть внутрь и прочитать мои настоящие намерения. Но я и сама не до конца знаю, что именно буду предпринимать. Только чувствую, что если не сделаю этот шаг, то потом буду сильно жалеть.
Но я не настаиваю. Просто замолкаю и оставляю ему пространство. Пусть думает. Пусть решает.
Это странное, мучительное затишье между нами длится весь день. Я почти не вижу его. Только слышу, как он уходит, громко захлопнув за собой дверь, и с тех пор больше не возвращается.
А мне не сидится на месте. Я обдумываю свои дальнейшие действия и сама не замечаю, как с этими мыслями выхожу на улицу. Набредаю на тропинку, которая выводит к заднему двору спортивного лагеря. Я не заходила сюда прежде и с удивлением обнаруживаю, что здесь довольно живописно. Вдалеке виднеются горы, а тень от сосен ложится неровными полосами на потрескавшийся асфальт.
Щебень поскрипывает под моими подошвами, но вскоре все остальные звуки перестают существовать. Остаются только мужские голоса. Я вижу перед собой площадку, на которой собрались многие парни из охраны Третьякова. У них перерыв или что-то вроде тренировки на свежем воздухе. Кто-то из них уже снял футболку, бросив ее на перила старого крыльца. Их тела в напряжении, как струны. Сухие, поджарые, покрытые испариной.