Вид родного города взволновал Родиона. Он шел, заметно прихрамывая, обеспокоенный мыслью о родных, о которых ничего не знал вот уже более двух лет. Вот выгоревший дом с черными орбитами окон, и Родиону вспомнилась кукла, которую он спас. Он грустно улыбнулся; с тех пор совершил он немало подобных подвигов.
У Родиона сильно билось сердце, когда он приблизился к рабочему поселку, который тоже обветшал.
Родион вдруг увидел Анну. Она шла от единственной на весь рабочий поселок водопроводной колонки, шла ему навстречу, подоткнув юбку, обнажив загорелые крепкие икры, с двумя полными ведрами на коромысле, перекинутом через плечо.
Она совсем не изменилась, рыжая, статная, с повязанной на голове косынкой, из-под которой выбились, сияя на солнце, огненные кудри, с желтоватым, как спелая антоновка, лицом и прекрасными серыми глазами под темными крыльями бровей.
Родион остановился и оцепенел, не в силах вымолвить ни слова.
Анна не сразу узнала в этом маленьком, стройном и тонком офицерике своего давнишнего ухажера, над которым, грешница, и она, бывало, потешалась втихомолку. Она было прошла мимо и вдруг, словно от какого-то внутреннего толчка, обернулась, побледнела и застыла. В следующий миг кровь густо кинулась ей в лицо.
— С полным встречаю, — сказала она в замешательстве, повторяя безотчетно те же слова, что говорила два года назад при последнем свидании.
И точно так же и он повторил безотчетно однажды сказанные слова:
— Можно, я помогу вам?
— Не надо, мы привычные, — ответила она смущенно и опустила ведра на землю.
Как будто не было двух лет разлуки, даже слова были те же, что и тогда. Но оба чувствовали, что они сами сделались совсем другими людьми, и прежние слова их, такие скупые и незначащие, теперь полны, однако, иного смысла и значения.
И такое ликование наполнило сердце Родиона, что он выхватил из кобуры наган и разрядил в воздух все семь его патронов.
— Что ты делаешь, сумасшедший! — закричала Анна ни жива ни мертва от испуга и восхищения.
— Салют в вашу честь, Анна! — отвечал он.
— Какой вы дурашный! — сказала она с каким-то новым чувством восторга и удовольствия, не сводя с него глаз, как будто, кроме них двоих, здесь больше никого не было.
Офицерская форма шла к нему, придавая ему какую-то грацию и обаяние. И все, что он говорил и делал, не казалось более ни странным, ни чудаковатым.
— Еще палить будете, ваше благородие? — почтительно спросил Филимон Барулин.
На выстрелы сбегался народ. Люди недоумевали — с чего это офицерик поднял стрельбу на весь околодок. А узнав сына столяра, они и вовсе изумились: вот так чудо, блаженный паренек, и вдруг — подпоручик с денщиком. Что за притча! И еще устроил потешную пальбу в честь чахлинской Нюрки. Счастье ее, что Никанор не здесь, не то показал бы ей салюты, «отделал бы под три нуля», как говаривал сам парикмахер.
Когда Родион завернул к отцовскому дому, из-за плетня выскочила знакомая собачонка и кинулась на него с лаем и визгом. И то, что она не узнала его и встретила как чужака, показалось ему дурным предзнаменованием и наполнило его недобрым предчувствием.
Неутолимая печаль
Андрей Иванович крепился до последней минуты, он еще успел покрасить полы, а мать помыла их квасом, чтобы краска не отставала. В комнатах пахло свежей краской.
Старый столяр лежал среди пузатых комодов и шкафчиков, сработанных его руками по рисункам времен Павла и Екатерины. Он лежал высоко на подушках, темный, с запавшими щеками, висками и глазами. Братец Митя побрил его, и теперь сухая, цвета пергамента кожа на лице его почти просвечивала. Он умирал от рака голодной смертью. Глоток воды возвращался тотчас с кровью.
При виде сына Андрей Иванович просиял, румянец вспыхнул на его серых как пепел щеках, и тусклые, полупогасшие глаза зажглись и засветились блеском радости и жизни.
— Сынок мой! Сынок! Бог привел тебя! — проговорил он, задыхаясь от волнения и что-то отталкивая от себя обеими руками, как будто самую смерть, близко надвинувшуюся на него.
Сын молча и бережно обнял отца и заплакал.
Странно, он еще мог плакать после всего пережитого. А он думал, что слезы уже иссякли у него и сердце его ожесточилось. Но нет, он плакал горестно и неутешно, плакал от жалости и сострадания к отцу, плакал оттого, что его собственная жизнь была такая неясная, запутанная, плакал от горького сознания своей вины перед родными.
— Ну, ну! — сказал отец посветлевшим голосом. — Не плачь, сынок! Собрался было я смотать удочки, да вишь, ожил. Я теперь спокойно уйду. Старая, говорил я тебе, не уберусь, не повидавши сына. Это мне за смирение. Господь бог услышал меня. Садись, старая! И ты сядь, братец Митя! А ты постой, сынок! Дай погляжу на тебя. А это кто? — спросил он, с удивлением разглядывая мощную фигуру Филимона, чинно стоявшего в дверях.
— Ежели про меня, папаша, так я, выходит, ихний денщик, — пояснил Филимон Барулин, осторожно переступая с ноги на ногу, чтобы не кряхтели под ним половицы.
Но Родион сказал:
— Какой он денщик! Только по названию. Он мне как старший брат…