— А ты тут зачем? — спросил он с изумлением, как бы вновь пробуждаясь. — Беги отсюда, пока не поздно, пока цел твой разум и не истлела душа. Беги без оглядки! Ты молод. Беги из этого дома смерти, хотя бы тебе пришлось поджечь его. Отсюда никто своей волей не выйдет, никто!.. Никто не спасется…
Родион тихо улыбнулся: ему ли опасаться за свой рассудок? Да проживи он здесь хоть сто лет, к нему все равно ничто не прилипнет, ибо им владела одна идея, одна цель и рядом ничего более не могло уместиться. И если он не переставал думать о побеге, то вовсе не потому, что боялся за свой разум. Не мог он, будущий полководец, оставаться в стороне от великих подвигов и дел. И он уйдет, уйдет отсюда, даже если бы ему и в самом деле пришлось поджечь этот дом.
Родион хотел все это сказать Ков-Ковичу, но старик снова впал в непробудное оцепенение. Он бессвязно и быстро бормотал:
— Алеф — бык, альфа — ничего. Гиммель — верблюд, гамма — ничего. Греки, евреи, копты — кто у кого заимствовал?.. — Он пожимал плечами и вновь сыпал невнятной скороговоркой.
Тогда наш юный герой стал молиться, чтобы спаситель поддержал и укрепил его в предстоящей ему борьбе с силами зла, тьмы и гнета.
Гибель подпоручика Николая Илларионовича Шуйского
Когда наутро Родион увидел Шуйского, он остолбенел: подпоручика нельзя было узнать, лицо его было черное, как чугун, воспаленный взор блуждал, а с обеих сторон рта залегли глубокие старческие складки.
Шуйский ни с кем не разговаривал, всех сторонился, безостановочно ходил из угла в угол. В полдень он немного успокоился.
Его пришла навестить женщина, очень на него похожая, но гораздо старше его, такая же смуглая, черноглазая, с открытым, грустным и хмурым взором. Это была его сестра, вызванная по телеграфу доктором.
Со слезами на глазах побежал Шуйский навстречу сестре. Оживленные и нежные, они долго гуляли по саду, среди опавшей листвы, струящейся по обочинам дорожек, а расстались печально. Она целовала его лицо, кутала ему шею шелковым шарфом, а он гладил ее по голове и отворачивался, чтобы скрыть слезы.
После ее ухода Шуйский долго кружил по палате, сосредоточенный и угрюмый, заложив кисти рук в широкие рукава халата, потом сел на койку, опустил стриженую голову и задумался. Вдруг вскинул сухие, лихорадочно блестящие глаза и произнес с какой-то зловещей отчетливостью:
— Будь проклят час, когда у меня возникла мысль прийти сюда. Лучше бы пустил себе пулю в лоб, лучше бы погиб в бою, в плену, в тюрьме… — вдруг тихо, без слов заскулил, как пес в предчувствии беды и несчастья.
Родиону сделалось жутко. Шуйский покрутил головой, точно его что-то душило, вскочил и ринулся в свой стремительный бег по палате, никого не видя и ничего не замечая.
Он совершенно перестал читать, плохо ел, совсем не спал; снотворное на него не действовало. Возбужденный, дикий, яростный, он метался, как зверь в клетке. Иногда останавливался возле Раскина, который после короткого просветления вновь погрузился в непроницаемый мрак, почти в небытие; иногда подходил в Варнавицкому, прислушивался к его тягучей песенке: «Кого-то нет, кого-то жаль…», изумленно тер себе лоб, как бы пытаясь что-то понять.
Родион видел, как борется Шуйский с надвигающимся безумием. Он счастлив был бы помочь ему, но Шуйский сторонился его и даже пугался. У Родиона от этого болело сердце.
Катастрофа разразилась внезапно.
— Заскучали, Николай Илларионович? — спросил на обходе Васильчиков, по обыкновению ласково и заботливо. — Может, беспокойно вам тут? Соседей много. Не хотите ли побыть наедине?..
— Зачем? Наедине переваривать все, чем я объелся за полгода… нет уж, благодарю покорно. Постойте, доктор! — сказал он, впиваясь в лицо Васильчикову свинцовым взором. — Вы приняли меня радушно, как блудного сына, а поместили сюда… для устрашения? Погодите, не перебивайте, не мешайте! Почему, спрашиваю я вас, не прогнали вы меня, не накричали на меня, как я кричу на вас… — Он вовсе не кричал, а говорил сдавленным, свистящим шепотом, который отдавался во всех углах, прорезая, как лоза, тишину.
Больные испуганно притаились.
— Полноте, Николай Илларионыч, голубчик вы мой! — проговорил доктор Васильчиков терпеливо и озабоченно. — Что это вы такое говорите? Блудный сын… устрашение… прогнать… какие жестокие и неуместные слова. Господь с вами, разве можно так терзать себя и тиранить.
Но Шуйский перебил его, задыхаясь:
— Отпустите меня, Василь Васильич! Отпустите, заклинаю вас всем святым, не держите меня здесь. Я точно очнулся от долгого наркотического забытья. Тяжко мне, невыносимо тяжко, будто скала легла мне на плечи… — Он с мольбой сложил трясущиеся руки на груди.