Парадное крыльцо длинного, бревенчатого строения оказалось наглухо заколоченным. Волканов повернул во двор. Под тощими березками на лавочке сидел бледный человек в рыжем пиджаке и в галстуке-бабочке и деланно устало отворачивался от своего собеседника, широколицего, с чуть кривоватым носом, наступавшего в споре.
«Нос как у боксера, а по выговору – турка или еврей?» – подумал Волканов, не без удовольствия чувствуя на себе их взгляды: высокий, крупный, одет он был в красноармейское обмундирование. Вошел в затхлый коридор, внутри дом был уже неузнаваемо перегорожен на клетушки: отсюда выселили духовенство или, как теперь говорили, «служителей культа», собор – закрыли; тут и гостиница, и временно проживали «ответственные работники».
В столовой высокое, в резной раме зеркало и огромный самовар на пустом столе. Волканов напился кипятку, поел пирога с морковью, посмотрел на себя в зеркало, где, глубинно отражаясь, сизели сумеречные окна, был длинный летний вечер – и ему еще больше захотелось к тетке, в то село, куда он получил назначение.
«А не пойти ли пешком?» – подумал он и взял с подзеркальника лист серой бумаги – это была афишка, приглашающая свободных граждан уездного города на литературно-музыкальный вечер. – «Или заглянуть на родительское пепелище?» Но уже открылась за спиной дверь, и тянул к нему руку, играя тяжелыми белками, кривоносый человек с лавочки:
– Леонид Пассажиров… драматург…
Эта фамилия: «Леонид Пассажиров. Рабочая радуга, песни света» – стояла первой на афишке.
Спрашивал и, не дав договорить, сам досказывал за Волканова. Завтра он уезжает в губернский город, его обещали подвезти до станции к поезду, и он подвезет Волканова почти что до самого родного гнезда, и поэтому товарищу красноармейцу надо обязательно оживить своим присутствием вечер и выступить.
Выступать Волканов отказался, спросил:
– Да откуда же в нашем городе оказался драматург?
– Да совсем случайно… совсем случайно, – будто не находя слов, повторял Пассажиров и вдруг обнаруживающее засмеялся, так, что нос увело совсем на щеку: дескать, вот уж я какой, что ты со мной поделаешь? Волканову даже почудилось, что он уловил запах самогонки.
Познакомился Волканов и с бледным человеком в рыжем пиджаке и галстуке-бабочке, то есть с актером и музыкантом, направленным в город организовать «народный театр». Лицом он был тоже дурен, губаст.
– А меня после ранения направили в деревню учительствовать, – сказал им Волканов. Ранили его при каких-то нелепых обстоятельствах, он почти не воевал с винтовкой в руках – учил новобранцев грамоте.
Не заметили за разговорами, как подошли к Никольскому собору.
– Вот здесь и театр наш будет! – с гримасой, одновременно и одобряющей, и брезгливой, сказал музыкант.
– Мечта… В храме, переделанном на клуб выступать – мечта-а-а! – протянул Пассажиров. – Публике потом долго снятся цветные сны…
Пока же в темных нишах притвора еще угадывались иконы, роспись на стенах тоже была не замазана. Но в алтаре место было очищено от всего церковного. Часть иконостаса выломали, получилась как бы невысокая сцена: на ней стол с венскими стульями, в углах – плакаты и флаги, горело сразу три керосиновых лампы, еще натыкали восковых огарков.
Публики на лавках собралось немного, человек двадцать, и почти все, за исключением одноклассника по городскому училищу Грибова, Волканову незнакомые. Паша Грибов был сыном здешнего купца.
– Меня назначили учительствовать. Ты помнишь мои успехи в математике? – со значением сказал ему Волканов. Он с удовольствием вспомнил Евангелие в синем бархате, которое подарили ему после окончания училища за отличные успехи и примерное поведение. Но промолчал, не стоило теперь напоминать об этом даже Паше. (Евангелие лежало как раз в том сундучке, что вытащили из загоревшегося родительского дома).
– А я, наверно, в Питер уеду, пришел вот на прощание побывать, – попытался усмехнуться Паша.
Теплая, пахнущая отдельно керосином и воском темнота, странно, непривычно шевелилась голосами, смехом, и Волканов порадовался, что он сейчас здесь, рядом с Пашей, а не на дороге. Волнующе темнела чья-то крупная коса впереди, а голос этой девушки не терялся в других голосах, и было в нем что-то, сразу проникающее в душу, своевольно сближающее с этими сводами, где ходили, слипаясь и снова делясь, черные тени, и сердито взблескивали нимбами затаившиеся на полуразобранном иконостасе лики святых.
– Это тоже учительница, дворянка, сербиянка…
– Как же она сюда попала? – зашептал, пригнувшись к Паше, как когда-то на уроке, Волканов.
– У нее отец эмигрировал из Сербии в четырнадцатом году… – И стал рассказывать, где у нее служил отец и как она тут оказалась.
Паша шептал громко, не стеснялся. Волканов ударил его по колену. Паша засмеялся и показал на главного начальника уезда, который сидел, опершись на палку с бронзовым львом-набалдашником: