Но умерла тетка. Деревенский дом продан. Волканов уже окончил математический факультет рабфака, женился и живет в уездном городе (его стали называть рабочим поселком) рядом со школой. Школа теперь в том бревенчатом доме, что до революции принадлежал духовенству и где он встретил Пассажирова. А на соседней улице, против собора живет учительница литературы и русского языка Милена Аркадьевна Игрич. Она – замужем, и в театре уже не играет, да и театр, славившийся когда-то в уезде, закрыт, а в соборе устроен клуб. Давно нет в городе и Паши Грибова, уехавшего в Ленинград, и почти всех, кто присутствовал тогда на литературно-музыкальном вечере. Игрич стала еще красивее. Волканов любит, когда она, иногда даже прибавляя что-нибудь по-французски, шутит над сухой наукой математикой. Это обычно бывает в учительской, перед уроками, и тогда он тоже шутливо, но и замысловато поучает в ответ:
– Математика – это свет, ибо числа – это тот же свет вещественности. А впрочем… – Но высказать это «впрочем» он не хочет. Отводит взгляд и, раздергиваясь лицом в улыбке, загадочно обрывает недоказанную теорему. – Так считали еще пифагорейцы, кому же, как не вам, это знать, дорогая Милена Аркадьевна? – заканчивает он будто с каким-то скрытым намеком.
Но вот уже с полгода, как он не прибавляет «кому же, как не вам» и про пифагорейцев. Он стал значительнее, пасмурнее, с бритой, как у военачальника, головой, закрупневшими чертами лица, брезгливо-суровыми складками у рта и характерным носом. Игрич теперь робеет говорить по-французски, они раскланиваются молча, после того, как он однажды, холодно глянув на неё, в ответ на шутку приветствия, сдавленно пробормотал:
– Она не сушь, а царица наук. Математика – это порядок, порядок… Вы понимаете?
Милена Аркадьевна по-своему поняла его и перестала даже близким знакомым вспоминать о своем дворянстве. Но Волканов подразумевал не политическую бдительность, а передумывал старое, еще на студенческой скамье услышанное о том, что число – та сила, которая приводит бесформенность в гармонию… Но надо об этом не говорить, а делать. А как, что делать – это он открыл, пожалуй, только однажды, да и то при чрезвычайных обстоятельствах в больнице, когда рассказывал врачу о сибирских гиероглифах…
Той же зимой Волканов по дореволюционной традиции отмечал Рождество с двумя старыми учителями, друзьями его отца. Выпили, старики вспомнили, как раньше пели они на таких вечеринках гимн «Боже, царя храни», и Волканову стало страшно, что было бы, если бы они теперь вдруг так же… И от того, что ему стало страшно, его сильно повело предложить им спеть. Он опомнился, когда уже все трое они с пьяным, серьезным видом вполголоса вытягивали: «Боже, ца-ря хра-а-ани»… И когда опомнился, придя домой, он, хотя и не подал виду ни жене, ни дочке, не мог успокоиться от страха всю ночь и утром. Попытался загреть самовар, уж и лучины нащепал, но будто кто-то другой в нем отдернул его руки от самовара. Так Волканов не мог ничего делать и успокоиться, пока не сходил в НКВД и не донес на учителей, что они пели царский гимн и его петь заставляли. И тех двоих учителей посадили.
А вскоре о строгости учителя математики заговорили все в школе и по-за школой. Во-первых, он очень ценил наглядные пособия, эти кубы, пирамиды и цилиндры из шершавого снежного ватмана. Ученик, аккуратно изготовивший их, мог рассчитывать на «отлично» и вздыхал легко. Пособия выставлялись на глаза всему классу, и только глаза учителя, будто не замечали их, но это нарочно: в перемену кубы и пирамиды сосредоточенно упаковывались и навсегда исчезали – куда, никто не знал.
Как не старалась помалкивать Игрич – ее с мужем тоже арестовали. А потом – война. Волканов ходил по притихшему классу огромный, говорил еще меньше, стал еще суровее, сухо поблескивали глаза, и, когда он собирался что-то сказать, вяз, долго не вызывался изо рта голос. И никто не знал, какой страх преследовал его, особенно тяжело было по утрам, когда он просыпался в своем выстуженном за ночь домике. Тогда хотелось встать на четвереньки и завыть во тьму, задавившую душу. По вечерам сыпко било с улицы в окно снегом, весь город гудел и звенел деревянными срубами, железными крышами, снежные жгуты точились в дверные щели, шуршали о наличники, коньки крыш и карнизы. Волканов сидел без света в комнате, где стояли полки с книгами, принесенные из школы бумажные пирамиды смутно белели на столе, как грудки снега. В кухне, изнуренная приступами придирчивости, переходящей в не прекращающийся скандал, плакала жена. Вдруг заскрипело на крыльце, кто-то постучался, но в кухню не входил, остался в сенях. Коленями он почувствовал накатывающий из открытой двери холод и узнал по голосу молодую соседку, тоже рабфаковку и учительницу математики. Волканов неслышно поволочил ноги в валенках туда и увидел, как она, не переступая порога и впуская холод, что-то выкрикивает. Учительница принесла похоронку на мужа.
– Вот, – повторяла она, – вот… Может, ошибка?..