Тема взаимно-общей вины («Каждый за всех и за всё виноват» возникает из «Разве я сторож брату моему»), образ «малой церкви-семьи» (братства, детской семьи-церкви, в память об Илюше) представлена модусами иномирия, выраженного смертью: в романе братья – сироты при живом отце; Смердяков и Иван бунтуют против Бога-Отца; Алеша впадает в искус по исхождении духа от старца. Так намек на чудо в случае с Митей, покусившимся на отца, очевиден: «…Слезы ли чьи, мать ли моя умолила Бога, дух ли светлый облобызал меня в то мгновение – не знаю, но черт был побежден»3.

Рудимент безликого Рода у нас тесно переплетен с личной виной; потому Мышкин в наследственной своей болезни не виновен (борется с несчастной своей долей), и отчасти виновен (взял на себя миссию помощи людям не по силам, будучи сам ущербен).

Данная миссия принадлежит роду, истоку повреждения, коренится в вине рода (самооздоровляющейся, обновляющейся почве, изживающей, искупающей себя временем; прощение же составляет прерогативу Творца).

Утрата семьи означает неполноту, ущерб. Если герой одинок (Раскольников, Мышкин, Алеша, Зосима), то его хранит детская память рода. Заметим, русский Христос у Достоевского вписан в контекст семейно-родовых связей преемства, хранящих от распада.

Романист, подобно Тютчеву, но через героя (Иван), утверждает связь Христа с землей родной, уделом Богородицы. Он ищет опору в Благовестии, формирующем поэтику диалогов.

Но память в ней предстает неполной без образа матери и ребенка. Так, в сне Мити Карамазова о молчании «погорелых матерей» («Отчего дитё плачет?») плач души по родному дому задает тему утраты себя, симптом апокалиптики, и память личная, смертная оказывается глубже памяти родовой.

Мы поклоняемся своему Я, ублажаем его прихоти, обезличиваясь, теряем лицо. Это и есть – идолотворчество с неизбежным самоуничтожением. Ни семья, ни Род здесь не спасают; они лишь среда, средство; спасает только Имя, Лик. Их-то мы и отвергаем!

*Такова участь Толстого, им самим сотворенная. И чья бы ни была вина (семьи ли, его «последователей»-сектантов), ответственность – на нем; ибо от себя мы не свободны!

При всем своем дарования Толстой был не столько философом, сколько идеологом. В эпопее при главенстве «мысли народной» он разрабатывает ее на жизни близких ему семей Болконских, Ростовых, противопоставляя их Курагиным, Друбецким (вне-народа).

Он ранжирует уровни деградации Курагиных: жизнеспособный глава семьи, пустой красавец Анатоль, телесно совершенная, мраморно холодная Элен, Ипполит, дегенерат, жутко похожий на старших! Род, иссякая духовно-морально, обречен физически!

У Толстого цифра 3 изначально сакральна, жизненна: «Детство. Отрочество. Юность», «Севастополь в декабре, в мае, в августе», три законченных масштабных романа.

Автор поэтически изобличает и вновь идеологизирует, культивирует самость, бьется в ней, как в тисках, когда порывы и прорывы сменяются новыми тупиками!

И какая уж тут мудрость, когда маститый старец бежит из дома, как юнец!

По-человечески понять его можно, но принять трудно. Речь идет не о вине, но об ответственности, о крахе всего, бегстве в себя! Горько смотреть на одинокую могилу на краю оврага! Эгоцентрик-жизнелюб, дойдя до тотального нигилизма, сгубил все, чем жил.

Сбой оказался в неприятии Другого, Лика, доведя гения до отвержения себя. Это ли не саморазоблачение гордыни, когда превознесение грезы над жизнью, противостояние идеи реальному миру вернулось бумерангом, обратило личное бытие в условность?..

Достоевский же предпочитает двоицу – дихотомии, антиномии, дуальности, заряженные противоречиями, разрешимыми лишь Личностью. И вот парадокс: триадность одного, призванная снять проблемы, их усугубляет; а диады другого, чреватые дуализмом, всё решают. И сводится все к условности и безусловности; ключ же к ним скрыт в Лике!

В этом плане столь же наглядно перекликаются тексты «Идиота» и «Карамазовых».

Один роман (как «Преступление и наказание») персоноцентричен (по герою); другой христоцентричен по смыслу и цели, полифоничен, диалогичен по методу и форме, с чем связана трудность определения центрального героя. Хотя рассказчик главным имеет в виду Алешу, им по многим мотивам может быть любой из братьев (героев), имеющий веер двойников, сам предстающий двойственным.

«Карамазовы» многополярны: в них не один смысловой узел; а только основных два – главы «Pro и contra» и «Кана Галилейская». Но никакая структура не бывает без ценностного центра (выведенного вовне, здесь же – за фабулу).

В «Карамазовых» таким становится апокриф Ивана о Пришельце (отдельная тема). В поэме Он не Христос, а лишь подобие, фантазия; то ли Ивана, то ли Старика. И если Зосима (в «Кане») соотнесен с Пленником, то Иван – с Инквизитором.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже