Его жена Марфа — та с большей пользой коротала время: расположившись на табуретке посреди комнаты и широко расставив ноги, она теребила над подолом курицу, складывая пух в цинковое ведро, а перья — в эмалированный таз.
За окном кто-то мелькнул, и Семен протер поспешно ладонью стекло.
— Паршивчик, язви его!
— Ты это на кого? — не отрывая от заделья глаз, спросила Марфа.
— Да на кого... На шмакодявку.
— А чё такого он тебе?
— Да ничего,— сказал Семен, помедлил, а после добавил: — Изодранный весь. Был бы кобель, зараза, как кобель, а то, туда-сюда-в-полено, шавка не шавка, крыса не крыса... Нет, ты подумай-ка, и он на свадьбу.
— Ой, Боже мой, да пусть потешится.
— Да мне-то... Бестолку ведь только. Хоть бы таскал с собою табуретку. Сучки-то все в Ялани, как на грех, его раз в пять рослее, а то и в десять. Пока прицеливаться да подпрыгивать, холера, будет, какой-нибудь кобелина разорвет, как рукавицу. Такому вон, как бригадирский Гитлер... как Жорка Костин ли... чё разве стоит. В пасть ухватит, жамкнет, выплюнет, выплевывать чё если там еще останется, и откобенилась собачка.
— Ну разорвут, дак разорвут. Хоть хлеба меньше брать понадобится.
— Кошка Наташкина вон — с ней бы договаривался, если уж шибко так зудит. Она его и от кота-то вряд ли сразу отличит, — сказал Семен, а после паузы продолжил: — Да, а до хлебца-то великий он старатель. Куда в ём лезет, хрен бы знал... поболе жрет, чем взрослая свинья.
Семен — человек совершенно чуждый промыслам, как рыбной ловле, так и охоте, но всю свою жизнь страстно мечтающий на удивление и зависть мужикам-односельчанам завести такую собаку, которая сама бы, без подсказки, таскала ему из тайги птиц и зверьков, а он, Семен, только и знал бы что обдирать и выделывать шкурки да аппетитный суп варить из дичи. Из разных мест и от самых знаменитых сук привозил Семен хваленых-расхваленных щенков, но те, подрастая и матерея, почему-то всегда выказывали большую склонность к хлебу, чем к охоте, словом, превращались, по выражению хозяина, в „обычных, мать честная, выродков”. Последнего — Шмакодявку, как окрестил его Чекунов Костя, — подарил Семену за пятьдесят рублей в Елисейске какой-то мужик, добытчик с виду, поплакав и рассказав, как Жгутик, так кобелька он этого представил, передавил вокруг города на сто километров всех норок и соболей поголовно. „Дак а пашто же продаешь-то?“ — спросил резонно мужика Семен. На что ему ответил тот не менее резонно: „Да сесть боюсь — пушнина нонче, сам ведь понимаешь... а у меня уж чердак ломится”. В Ялани Жгутика как подменили: ни соболя, ни норки он искать не захотел, зато скоро перевел всех котов, не трогая хозяйского и милуя почему-то кошек, за что и получил в зад заряд дроби от неизвестного.
— Семен,— позвала Марфа.
— Слушаю вас,— откликнулся Семен.
— Завтра спроси у бригадира коня и поезжай.
— Куда?!
— За кумом, как куда.
— Ты чё, баба, белены объелась! На мне же нитки не будет сухой. Чё, в гроб загнать решила, что ли?
— Дождевик возьмешь.
— Ага, пустая голова! Да это ж не в уборную спалкать, а — шутка ли в деле — двенадцать километров... Дождевик-то твой — спасет тот разве?!
— Ну, Семен, не спасет, зато кума привезешь... двенадцать километров — ведь не сто же... Без кума, сам же всё тростил, ни то ни сё. Лучше не спорь со мной.
— Ага, найди такого, чтоб с тобой поспорил. Перетолчешь — мельче, чем в ступе. Пропади пропадом это и Чалбышево! Стояло бы на тракту — и горя бы не знал: сел на автобус бы — и там!
— Кто ж виноват?
— А я виню кого, ли чё ли?
— Поедешь?
— Нет.
— Поедешь.
Послезавтра Марфе исполняется пятьдесят пять лет, и ей очень бы хотелось, чтобы на вечеринке, ею затеваемой, присутствовал их кум, Мешалкин Павел Денисович, житель деревни Чалбышевой, переехавший туда, женившись, из Ялани, большой мастер на шутки, хороший запевала и любимец баб.
— Всё! Не поеду, зря не балабонь.
— Я не балабоню, а говорю русским языком: поедешь.
— Твоим русским доски бы строгать. Или золу из печки выгребать вон... Не поеду.
— Поедешь.
— Ой, ну ладно; отстань, отвяжись... Завтра будет, завтра и поговорим. Ты сколько куриц зарубила? — поспешил сменить тему Семен.
— Двух петушков молоденьких да ту, старую, плешивую. Всё равно уж не неслась. А чё, не хватит, что ли, думаешь?
— Да я откуда знаю. Хватит, наверно, не до Рожества же гулять-то собираешься. Так можно и скотину всю сожрать. Сколько тут будет-то?
— Ну сколько... Немного. Человек двадцать, а если кума... Поедешь?
— Не поеду.
— Если кума с кумой привезешь, то — двадцать два. Только едва ли она по такой непогоди-то захочет. Засухо-то силой никакой ее из Чалбышевой никуда не вытянешь. Но ты уж постарайся там, поуговаривай.
— Тьфу!
— Восемь мужиков и четырнадцать... нет, двенадцать баб... да мы с тобой. Наташку не позвать, дак потом сплетен злых не оберешься.
— Нас-то чё считать. Может, кто не придет?
— Кто это?!
— Мало ли... я просто говорю.
— Да брось ты. Кому чё дома-то час делать? Я всё боюсь, не заявились лишние бы.
— Как это лишние? Без приглашения-то?
— А совести-то у людей... найдут заделье — и припрутся. Гнать же не станешь.