— Хороша, Маруся! — сказала она презрительно, не задумываясь, к кому именно обращено это презрение. Да что тут задумываться — конечно, к себе, и к себе тоже, а может — к себе в первую очередь!
Наконец, всякие „почему?“, „зачем же?“ и другие нелепые вопросы совсем уплыли из ее ума под давлением наступившего утра и необходимости что-то делать.
Она, как могла, привела себя в порядок, достала из сумочки грешный свой пакетик с бельем и пошла сквозь всю эту квартиру в ванную — умываться.
Галка недолго ждала электричку, но все же пришлось подождать, пооколачиваться на перроне. Состояние вдруг из угнетенной тьмы стало светлеть. Бессмертна человеческая душа, ничто ее не одолеет! Это дивное летнее утро действовало несомненно благотворно — дивное летнее утро, которого она отродясь не видела, просыпаясь к полудню. Свежий, росный воздух, запах спелой степи — откуда он в этом городе, набитом заводами? Кажется, она где-то читала, что город К. упрямо держит второе место в стране по загрязненности среды?..
Нет, кажется, в этой чертовой современной драме тоже что-то есть...
Но в электричке порыв угас, Галка скучала, томилась. Хотелось спать. Да только спать не могла. Едва закрывала глаза, возникали картины ночного безумия — тогда прекрасные своей мукой, мучительно-прекрасные, теперь же — омерзительно-мучительные.
Она сидела мрачная и мрачнела дальше с каждой минутой. И даже как бы не пыталась пробиться сквозь сонную тяготу бесконечного утра. Не стала обольщаться („все не так уж скверно, как могло быть..."), не стала утешать себя. Вернулась вновь к своей былой позиции разумного пессимизма, который прилично попортил ей кровь, но всегда помогал оставаться независимой, свободной.
Слева громко разговаривали женщины, потом понизили голоса; Галка невольно прислушалась — показалось, что женщины заговорили о ней. Она посмотрела в их сторону, нет, тетки, видно, обсуждали ее соседа, довольно простоватого мужичонку, сидевшего возле Галки, на боковой скамье, спиной к пыльному окну, лицом к проходу — электричка была старой, сто раз уже ремонтировалась, и лавки были приварены без всякой системы, как придется, потому все сидели очень уж на виду друг у друга.
Мужичок был в чистом рабочем костюме, но какой-то невнятный: с бледным, немного расплывшимся лицом и живыми темными глазами. Галка уловила их живость, потому что он часто поглядывал на нее, сидя к ней боком, — не завязчиво, не в упор, а искоса, бегло, но часто. Она уловила и большее в поблескивании его глаз — интерес и сочувствие, да не поверила этому и устыдила себя тут же, ибо вспомнила, как безнадежно оскорблена — словно пропитана ночным оскорблением, и значит, не может отныне вызывать у людей ничего, кроме безразличия или брезгливости.
А тетки все шептались, обсуждая мужичонку — мужичка-простачка, как определила его амплуа Галка.
„Чего это они — так его? — удивилась Галка. — В историю он какую вляпался, что ли?“
Потом она заметила, что с ним здороваются проходящие туда-сюда пассажиры — не все, но многие. Галка очень редко ездила электричкой, и ей казалось, что уж где-где, но здесь невозможно встретить кого-то знакомого. Однако эта старая электричка была, видно, особенная. „Как заколдованная", — почему-то решила о ней Галка, может, потому, что сама сидела сейчас как в тумане, все время невольно вспоминая прошедшую ужасную ночь, тоже словно заколдованную злым колдуном, невообразимую еще вчера и неизжитую еще сегодня.
За окном тянулись заводские корпуса, одна за другой в ряд — доменные печи, какие-то черные, задымленные строения самых необычных форм и размеров. Уже несколько остановок сделала электричка, а завод все тянулся. „Резиновый он, что ли? И эта дура — электричка называется! Тащится, как трамвай, — снова с раздражением подумала Галка. — Скорее бы из этого города, скорее бы домой... Плюхнуться носом в подушку, сразу уснуть... Проснусь уже совсем другим человеком. Начну собирать чемодан, отвлекусь. Скорее вся эта дуристика выветрится. Умоюсь. Да, вся-вся умоюсь...“