Лежать невозможно, запахи, грязь, разговоры, чавканье, телевизор, маята, рядом рыжая, тугая от крови, мамаша уговаривает столь же рыжего, но бледного сыночка поесть курочку, курагу, яичко, компотик, пирога, кучерявый сыночек послушно ест курочку, курагу, икорку, компотик, плаксивым слабым голосом одновременно же рассказывает маме фильм, который смотрел вчера по кооперативному видику. Я отдельно от всех, никому я не нужен, я молчу и со мной молчат, я-то переживаю, а они истуканы, и в городе сколько их, кто знает меня и якобы отношения, никто ведь не встревожится, что я здесь, что предстоит, а туда же, отношения сочиняют... Нет, лежать невозможно.

В коридоре больные, на лицах страдание, жалкие притворщики, делают вид, что не знают, страдалец на этом свете один-разъединственный — я — будто не понимают, как бессовестно отвлекают они тех, кто должен сбежаться, хлопотать, заниматься денно и нощно моим и только моим страданием. Как игрушечны все эти мелкие их шажки, согбенные спины, повязки, охи-вздохи, бледность, немощность, жалкие лицедеи, как только людям не стыдно...

Мужики в туалете, покуривая, сразу все обсказали, сразу просветили, сразу утолили жажду знания про болячку мою, но разве можно им верить, тем более заспорили эти шукшинские мужики, каждый знал точно, но вразнотык. Я подкрался, как бы гуляя, к ординаторской, я хотел было расспросить хирурга окончательно, что и как, и, расспрашивая, дать понять про понятливость свою, свою, может быть, исключительность, хотел понравиться ему вдумчивой мужественностью, ненавязчиво ловил его взгляд сквозь приоткрытую дверь, не решаясь беспокоить прямым обращением, что тоже могло бы быть учтено... Он встал и закрыл, продолжая веселое внутри говорить, эту дверь.

Тогда я снова лег, снова стал прощаться, сурово вопрошая себя, так чего же мне все-таки жаль, без удивления вдруг обнаружив — да ничего. Ничего оказалось в итоге не жаль, я не посмею здесь перечислить тот ряд, и без того он достаточно знаем под именем „самое дорогое". Неужели же я такой вурдалак беспросветный, ничего не трепыхнется во мне человечьего, или все кругом так согласно и страстно дурят друг друга, все про себя понимая, обо всем уже тайно догадываясь... — так нет же, нет, есть ведь примеры, есть знаки истинного мужества, пригоршнями черпай... Но и примеры обращались в пыль, легко и никчемно улетучивались вместе с тем, с чем я не мог проститься по-человечески, о чем не умел пожалеть, а заставлять себя охоты уже не было, ничего во мне не было, кроме страха, кроме тоскливой к самому себе жалости. Чего б мы там вслух ни пели, при слове жизнь, словно луна в облаках, торчит бельмо смерти, при слове смерть, мы столь же обреченно загадываем лучик жизни — и все это только слова, только слова', нужные живым, нужные тем, кто считает себя живущим, а кто не обольщается на собственный счет, тех нет. С нами их нет — кто бы наше подтвердил нам присутствие, их просто нет, и нам этого понять невозможно. Вот, оказывается, в чем дело, в невозможности...

С тем и уснул, почти просветленный, почти превозмогший, уснул, перейдя внутри себя какую-то грань, за которую живое не должно переступать при жизни, однако и жалость и страх нежно взяли меня под белы рученьки, и подвели, и на ушко нашептали, утешили, перевели и оставили, посулив возвращение, оставили в ледяной мгле без слез покаяния на вмятом в казенную подушку лице. И я готов стал к любому страданию, к любому исходу, я стал достоин его...

Перейти на страницу:

Все книги серии Журнал «Проза Сибири»

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже