Было, было перед операцией время, чтобы убедиться в тщете сочиненных для себя доказательств насчет того и сего. Неслышно, безбольно распалась система ума и зрения, ни в чем уже не убеждали те, бессчетные, кто шагнул раньше меня, только для того, казалось, шагнул, чтобы приучить мое сознание к неизбежному, но нет и нет, что „Приамурье", что „Титаник", что Афган, что Троянская война, что печи Освенцима, что умерший мой отец, что рухнувший в телевизоре „Боинг", что дедок из соседней палаты, которого, как знамение, только что вывезли на моих глазах... Все это уже принадлежало им, им, бессчетным, безымянным, уже и не людям, но датам, числам, именам, благонравному вокруг чисел-дат состраданию, памяти и беспамятству, истории и физической формуле тлена, никакого ко мне отношения не имея. Даже любимые строчки, вливавшие всякий раз толику мужества в чернильную мою кровь, даже эти божественной чистоты строки, вдруг отделились от меня, потухли, обнаружив хозяев своих как мастеров словесного дела, не более. И только одно, последнее, не проговоренное вслух чувство царапало стреноженную страхом душу, только оно и металось, живое, во мне, торчало занозой, плакало, слепо и глухо, ворочаясь в глубине с болью, строка в анкете, место рождения, город Злынка Брянской области, где отважился побывать весной, обнаружив родину свою точно такой же, какой покинул ее почти тридцать лет назад, даже на улицах узнавали, даже уборная во дворе, завалившись, еще держалась, словно ждала, точно такой же, насквозь зараженной близким Чернобылем... только это вот горькое едкое чувство вины и было во мне человечьего. Но и его сумел победить, сумел, сыскались вполне мясистые доводы, окончательно захлопывая печальную книгу судеб.

Странное то было наложение перечувствованного времени со временем вроде бы реальным, которое вдруг как бы устало быть столь уж истинным, столь безусловно реальным, как бы в тень отступило, в сень ирреальности, спрятав лицо и глядя спокойно, словно б непрошенных гостей впустив или хозяев, снующих бесплотно одно в другом... Какое-то глубокое на этот счет понимание дано мне стало, уже позабытое, словно б именно для того, чтоб последний раз восхитить своим таинством, сутью, все с той же пульсирующей на дне надеждой, вдруг там все-таки что-то есть, не там, так там, не что-то, так нечто, не нечто, так ничто, разве ничто — это тоже не что-то?.. Приехали, отпрянув, сказал себе с безнадежной скукой всезнания, даже с нежностью, словно погладив матушкиной перед сном рукой, и уснул. Уснул с облегченьем, с чувством азартным, злым, свежим, сродни тому, с каким Достоевский расписывал состояние приговоренного, состояние человека, которого везут на казнь, на ту самую казнь, которую он сам пережил, а раз пережил, то уже не ленился, не боялся от сюжета отвлечься, в захлебе, в экстазе и лихорадке последовавшей жизни, небо, вывеска, лица мещан, мостовая, десять минут, много или мало, мало или вечность?..

Уснув таким, я не был готов к пробуждению, вы такой-то, стояла надо мной пухленькая сестра, я был еще там, ну я, а что, с вызовом, разве не знает она, все уже позади, я погружен уже в пересказ, я работаю, разве можно так бесцеремонно мешать... Глупо, вот она, неизбежность, укол в руку, держите ватку, идите к операционной, „и, раненый в руку, Чапаев плывет", ну что, мужики, они на меня смотрели, пойду, вдруг полюбил всех, видно ж, сочувствуют, не очень, но сочувствуют, значит — очень, пойду, давай, не бойся, иди-иди, ни пуха, каждый чего-то сказал, глядели встревоженно — люди.

Перейти на страницу:

Все книги серии Журнал «Проза Сибири»

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже