— Горим? — В рыжих зрачках Зискинда запрыгали безумные искры какого-то будущего пожара.
Над широким открытым жерлом, над проваливающейся в глубину темнотой тонкими прозрачными завитками тянулся дым. Воздух над срезом дрожал. Белые молекулы пыли, караморы, воздушные паучки, перепуганные летучие мыши, листы Кишкановой рукописи, ночные бабочки, моли, в каплях смолы паутина — все это взлетало над деревом и пряталось под пологом леса.
— Интересный состав.— Пучков небольшими вдохами изучал дымовую структуру.— Древесина, немного эфирных масел, жженая кость, порох...
— Чертов турок! — Жданов перекрестился и, заглянув в сочащуюся дымком темноту, прокричал: — Эй, хаси! Что новенького на птичьем рынке? Почем нынче почтовые голубки?
Дым повалил гуще.
— Все. Медлить больше нельзя, уходим.— И Жданов, подавая пример — по веткам, по веткам — с гремучим мешком на плече уже скользил, яко посуху, по зеленым колышущимся волнам, все дальше отдаляясь от края.
Капитан ступил на край осторожно, покачался на пружинящей ветви, задумался. Не о смерти он думал. Смерть была для него всего лишь мелкой чернильной помаркой, застывшей каплей свинца в месте, где сходились дороги. Как этот тяжелый дом в сторожевом кольце виноградников, что питается пылью дорожной и одинокими путниками, бредущими и едущими в пыли. Думал Капитан о дорогах, которые ведут к смерти и которые по-старинке кое-кто еще называет „жизнь". Потом он посмотрел поверх леса на волнистые пряди неба и запутавшихся в них птиц. Он сделал глоток из трубки. Сладко и горячо. Вокруг говорили листья. Кора под подошвами была теплой. Тело — легким. Он увидел большую плоскую равнину земли, замкнутую петлей горизонта. Высокие пенные буруны поднимались от китовых хвостов. Пена таяла на стеклянной сфере и гасила мелкие звезды. Он закрыл глаза. Стало темно и тихо. В темноте никого не было.
В спину ему, нервничая и хрипя, дышал Пучков. Капитан сделал рукой отмашку, перешел на соседнюю ветку и пропустил Пучкова вперед. Тот бросился догонять Жданова.
— Правее,— крикнул ему Капитан,— под листьями обломана ветка.
Жданов был уже далеко. Он, как океанский пловец, то проваливался с головой в бездну, и тогда в бурлящем водовороте ворочался лишь пузырь мешка, то взлетал на гребешках волн — опеленутый в свет заката дельфин, играющий с блуждающей миной. Он далеко обходил зубчатые фигуры башен и делался меньше и меньше, из человека превращаясь в сверчка.
Пучков бежал не так шибко. Он то и дело медлил, вставал на четвереньки и останавливался. Пять лет стажа за Уральским хребтом — невеликий срок, чтобы так, как Жданов, играючи, скакать по паутине ветвей.
Капитан обернулся и увидел, как плачет Зискинд. Он стоял на краю башни, дым ел глаза, руки, как крылья,— раскинуты летучим крестом, но налитое страхом тело было якорем и не давало взлететь.
— Не могу.— Лицо его стало черным от копоти и в профиль походило на лицо воина-эфиопа, оплакивающего гибель вождя.
— Мне тоже было сначала страшно,— сказал Капитан.— Это проходит, когда делаешь первый шаг. Главное — первый шаг, а после нога сама знает, куда ступить.
— Дай руку,— попросил Зискинд.
— Знаю,— сказал Капитан весело.— Я понесу тебя на себе. Дело знакомое. Однажды я вплавь волок нашего замполита Лещенко от банки Сторожевой до Адмиральской косы. Два часа волок. Чуть сам раз пять не утоп. Но самое смешное не в этом. Самое смешное — когда я вытащил его на косу, он был уже час как мертвый.
— Да?— Зискинд качнулся, тело его неловко накренилось, но широкая спина Капитана была уже перед ним.
— Курс норд-норд-ост, Зискинд. А ты ничего, не такой свинцовый, как замполит. Дойдем.
Когда они обошли стороной с полдесятка сторожевых башен, за спинами их послышался свист. Он вырос, как звуковая гора, он с яростью проламывал уши, сминал внутренности, вспять направлял кровь. Зискинд раскрошил себе клык, зубное крошево покрыло голову Капитана, и он стал как седой.
— Что там? — Капитан оглянулся. Зискинд, утопив голову в капитанской спине, так ее и не оторвал.
А там, над верхушкой дуба, потонувшей в пороховом дыму, над площадкой кругового обзора ослепительной косморамы мира в небо вытянулась огненная стрела, исперченная червоточиной копоти. На острие стрелы, как на умный палец жонглера, был посажен воздушный шарик, и с его чугунного бока, проливая из глазниц пустоту, им слала свой поцелуй смерть. Шарик был уже маленький, не больше детского кулачка, и чем выше его уносила стрела, тем становился меньше, и где-то в молочной тиши, там, где кончается ветер и начинаются первые звезды, красное древко переломилось и стрела повернула вниз.
— Дальнобойная артиллерия,— ветром принесло голос Жданова.— Если бы мы сейчас были там, кое-кому из нас посчастливилось бы говорить с ангелами.
Голос его замолк и вдруг раздался опять вместе с сигналами грохочущего мешка:
— Небо!