— Ты мне, Костян, вот что объясни. Ты вчера со мной летал, подожди, я спрошу, подожди, говорю… ты со мной вчера летал и погиб. И перед этим два раза со мной летал, вот в этой самой кабине, за этим самым пулемётом, и умирал, и возвращался, как такое может быть? Как? Ведь я же видел… как уносят тебя… лицо, ноги, всё в крови… невозможно, так не бывает! Не бывает так! А капитан? Как Акундинов уцелел? Ведь я же видел, все видели… и помянули потом… как такое может быть, скажи? В конце концов я сам, сам, понимаешь, стрелялся! Кажется… ведь я же не сплю, не сошёл с ума? Что ты молчишь?! Я же не сошёл с ума, так? Я же вот, видишь, лётчик, летаю, бью немцев! И возвращаюсь… но ты! Ты!!! Как ты возвращаешься каждый раз? С того света… — Устюгов замолк, подошёл к Чумазову, стиснув зубы, сжав кулаки, посмотрел прямо в глаза, в серые, настоящие глаза, именно такие, какими их помнил.
— Юр, ты же помнишь… — сказал стрелок, — «и в жаркое дело, спокойно и смело…»
— В жаркое дело, говоришь?.. Спокойно, говоришь?.. — задохнулся Устюгов. — А я не могу спокойно, когда вокруг меня какая-то чертовщина происходит… Понимаешь? Не могу! Не могу я так, не могу прощаться с другом после каждого боя, не могу слышать каждый день, как он умирает у меня за спиной, не могу… спокойно! Ты… ты! — Устюгов поднял руку, в которой оказался ТТ, лицо его покраснело, точно свежая рана, потом сделалось молочно-белым, как верхняя часть ногтя, лётчик опустил глаза и с силой оттолкнул Чумазова. — Ты же умер! Погиб! Тогда, в училище! Ты же погиб тогда!
— Да нет же, не погибал я… никто не погибал.
Устюгов поднял взгляд и отшатнулся, словно получил выстрел в лицо. Пистолет едва не выпал из ослабшей руки, глаза набухли кровью и выпучились, шестерни сердца заклинило болью.
— Ты… ты…
Стоящий перед ним продолжил:
— Никто не погибал. Никто, кроме тебя. Только ты, каждый раз — только ты. За нас, за всех.
Устюгов отпустил тяжёлые воспалённые веки, с трудом поднял, надеясь обмануться ещё раз. В этот раз — особенно. Но снова увидел самого себя. Перед ним стояло его отражение, словно на землю упала гильотина гигантского зеркала. Двойник в замасленной «счастливой» гимнастёрке под ремнями, в шлеме с очками на лбу.
«Отражение» спрятало пистолет в кобуру, улыбнулось и, хлопнув Устюгова по плечу, сказало:
— Чума, прекращай дурака валять, мне же теперь с особистами объясняться… да уж, непростой разговорчик предстоит. Ладно, полетели громить фашистов. Без нас же не справятся.
Устюгов осмотрел себя. На нём была форма стрелка. И никакого пистолета в руке, никакой кобуры на бедре, он сделал шаг назад, развернулся к штурмовику и увидел собственную спину. Другой стрелок лез в кабину, поправлял ремни, осматривал пулемёт, ёрзал на лямке… Он видел это со стороны, в то же время находясь в кабине стрелка, глядя на высокий хвост перед собой, и одновременно — на приборы кабины пилота, на ручку управления, перекрестие прицела на стекле.
Он задвинул фонарь, перевёл закрылки, запустил двигатель, двинул рычаг тяги — и поднялся над полем.
Он увидел, как мимо проносится, задирая подол зелёного поля, штурмовик, а на месте пилота — он, Юрий Устюгов, а за спиной — Костик Чумазов, Чума.
Он улетел.
Он остался.
Глядя, как штурмовик набирает высоту, следуя в зарево нового боя, без надежды на возвращение. Чёрная тень на сером небе, фантом, проказа, угроза. Крылатая машина неслась к врагу, словно пытаясь оправдать своё прозвище, данное гитлеровцами, словно это и была «Schwarzer Tod».
Чума.