Домой приехал хмурый и молчаливый, как полагается возвращаться домой всякому порядочному хозяину: не пожелал ни есть, ни разговаривать, только еще два-три раза хлебнул из кружки. Но о поросенке побеспокоился, постелил ему охапку соломы, насыпал горсть кукурузы — все пошатываясь и бормоча что-то невнятное, — прочие заботы предоставил женщинам, а сам повалился на просторную кровать. В голове у него стоял туман, перед глазами все кружилось. Над ним танцевали закопченные балки, и через небольшую щель в кровле видно было, как сверкала в небе крохотная звездочка. Приятно было Ичану вот так перед сном увидеть часть небесной синевы с мерцающей звездочкой; в это отверстие, в крохотную эту дырочку устремлялось воображение, уводя его из тесного, замкнутого помещения в громадный, беспредельный мир и унося в его необозримые пространства. Поэтому, ремонтируя кровлю, он никогда не закладывал эту дружественную ему дыру над кроватью, эту крохотную отдушнику — непременно ее обходил. А когда другие указывали ему на нее, думая, что он позабыл или недосмотрел, Ичан лишь небрежно махал рукой: «Пускай, пусть и она существует!»… Улегся, следовательно, Ичан и во хмелю, переходившем в сон, подумал, какую он совершил удачную сделку, подумал о своем красивом поросенке, которого он сторговал, и от этого небольшого чувства удовлетворения и хмельной обессиленности и от покачивания словно на качелях стало у него на сердце как-то тепло и приятно. Все больше подчиняло его вино, а также давно знакомое хорошее чувство, какой-то неопределенный оптимизм, какая-то ленивая ублаготворенность, которая всегда овладевала им, когда он напивался, и ради которой он, должно быть, и напивался. При таком его состоянии и беды притупляли зубья свои и лезвия, хотя и тогда Ичан понимал, что в жизни всякое бывает: человек страждет и томится, спотыкается то и дело, и валится, и падает, — однако тем не менее казалось ему все-таки, что все на круг «выходит хорошо» — какое-то обтрепанное и кривое, ленивое и безвольное «хорошо», которое одно только и мерцало в одурманенном вином мозгу, какое-то «хорошо», которое родственно забвению и достигается лишь на пороге полной потери сознания. Эх, вино, вино! — безразлично, прозрачное оно или мутное, скисшее или играющее, — матерински доброе вино, в котором утопают все тяжести и все желания, в котором растворяются все мысли и все беды, к которому прибегают и в радости, и в печали, которым сопровождают и рождения, и погребения и в котором, наконец, исчезают подряд эти серые отрезки повседневности — дни нашей жизни.
Ичан уже храпел. Старая Вайка шепотом позвала невестку:
— Мария! Укрой его, простудится!
В таких случаях они на цыпочках ходили вокруг, балуя его, как больного ребенка.
С тех пор Мигуд воцарился в доме Ичана и стал как бы его столпом. И каким бы ни возвращался хозяин из своих поездок, пьяным или злым, усталым или промокшим, валился в постель, не отужинав, не спросив домашних ни о здоровье, ни о делах по дому, единственная мысль стояла у него в голове, перед тем как он смыкал веки:
— А Мигуда накормили?
— Да, да, не беспокойся! — успокаивали женщины. И только тогда он спокойно засыпал.
Слабость его к Мигуду была известна. Даже старая попадья, придя с решетом выпросить чашку-другую гороха (который, сварив, она будет разогревать и есть четыре дня), знала, с какой стороны к нему лучше подкатиться, и обязательно всякий раз спрашивала:
— Ну, Ичан, как там твой Мигуд?
А Ичан отвечал добродушно, с чуть заметной улыбкой в уголках рта, вызванной тем, как старуха — кто знает почему — подчеркивала это имя, и вместе с тем учтиво поправлял ее в своем ответе:
— Хорошо Мигуд! Хорошо, что ему сделается!
Однако наступил момент, когда вдруг показалось, что весь труд, все заботы о поросенке окажутся напрасны и что все полетит к черту. Когда кастрировали Мигуда (а выхолащивал его Ристо Милич, известный мастер своего дела, занимавшийся им в пятом поколении), рана засорилась, началось воспаление, и уже думали, будто спасения ему нет. Два дня Ичан бродил, не находя себе места, всякое перепробовал, бросал все безнадежно и снова принимался искать все возможные и невозможные средства. Встречавшие его односельчане, выражая сочувствие, интересовались здоровьем Мигуда. И старая попадья, когда однажды Ичан прошел мимо ее дома, спросила его в окошко, на сей раз без всякой мысли о горохе, просто из чувства человечности:
— Ох, Ичан, как там твой Мигуд?
А Ичан, на сей раз без улыбки, ответил едва ли не с рыданием в голосе:
— Плохо, госпожа, вряд ли выживет…