– Ты – возможно. Но твоя мать так не думала. А твой отец, вообще, ни разу со мной не поговорил, что само по себе свидетельствует о его отношении к твоей мечте. Я не хочу как-то обидеть их. Еще раз подчеркиваю – твой случай не уникален. Среди моих знакомых есть одна девушка, которая в свое время посещала пятнадцать различных секций. Не одновременно, конечно. Но год она училась игре на пианино, изучала английский и пела в хоре, потом бросила хор и отправилась в театральный кружок. Плаванье, волейбол, танцы, игра на гитаре… Там полгода, тут пару месяцев. Родители объясняли, что девочка должна попробовать все, прежде чем посвятить оставшуюся жизнь чему-то одному. В итоге она сейчас работает продавцом в булочной. Твое занятие не должно тебе нравиться. Это не девочка из соседнего подъезда и не мороженное. Ты должен быть зависим от него, должен чувствовать нечто, сродни голода. Художник видит свои картины во снах и наяву. У писателей, плохи они или хороши, но это – настоящие писатели, у них пальцы зудят, у них начинается паника, если сегодня им не удалось написать или придумать какую-нибудь сцену. Помнишь, как у Чехова? «День и ночь одолевает меня одна неотвязчивая мысль: я должен писать, я должен писать, я должен…»[61] Я не видел в тебе этого голода. Не видел призвания, если выражаться простым языком.
– Но вы меня приняли.
– Дай договорить, нетерпеливый мальчишка, – не так жестко, но все еще с упреком прогудел Пареев. – О том и я толкую. Помнишь свое первое задание?
– Вы дали два рисунка и велели объяснить, почему один нравится мне больше…
– Нет-нет, не то! Тебе надо было нарисовать что угодно на листе бумаги в течение пятнадцати минут. Что угодно, но быстро, не задумываясь. И ты нарисовал ворону. Я сразу понял: птиц ты изображать не умеешь. И клюв у нее был не похож, и голова какая-то вышла не птичья. Про так называемую рябину на снегу я лучше, и вовсе, промолчу. Но ты, при всем своем неумении, вышел из положения. Ты нашел способ донести суть рисунка, используя тот минимум, что у тебя был.
Сенсей поднялся на ноги, все еще попыхивая трубкой и, подойдя к серванту, начал копаться в одном из ящиков.
– Я хранил его все эти годы. Не из сентиментальности, просто жаль было выкидывать первое творение великого Леха Сандерса. Так что ты аккуратнее, я все еще надеюсь продать его за большие деньги, – протянул он Роману потрепанный и пожелтевший лист.
– Все шутите? – Слегка обиделся тот.
– Почти, – туманно ответил Лев Николаевич. – Приглядись внимательнее.
Он был прав: птица на рисунке Романа выглядела, мягко скажем, не слишком похожа на птицу. Как и обозначенная ярко-красным карандашом рябина. Была в ней какая-то неправильность, и Сандерс не мог с ходу сказать, какая именно. Но выглядела веточка лишней, будто наспех вырезанной из другого рисунка и приклеенной на белый лист.
– Ну, что, не понял? Посмотри на следы.
Роман послушно перевел взгляд на отпечатки вороньих лап, пересекавших рисунок по диагонали и уходивших в его воображении за границу листа. Следы как следы, даже вполне походят на птичьи. Глаза проследили весь путь пернатой проказницы, напуганной котом, и лоб собрался в гармошку.
– Странно. Я помню, что рисовал отсюда сюда, но следы…
– …становятся все примитивнее и примитивнее, – почти победно выпустил изо рта клуб дыма Пареев. – Ты ведь внимательно изучил книжку?
Не было надобности уточнять, какую именно книгу имел в виду сенсей. Ту самую, что привез с собой рядовой армии Алексей Куликов в сорок пятом году, и которая пылилась почти полвека у его потомков в коробке из-под мужских ботинок «Цебо». Чехословакия развалилась, ботинки давно были выкинуты на мусорку, но книга пережила все потрясения. И теперь Сандерсу казалось: ничего удивительного не будет в том, если ее обнаружат на развалинах их цивилизации через три-четыре тысячи лет какие-нибудь дотошные археологи. Наверное, они решат, что знаки Шилле – это система коммуникации, которой пользовались в двадцатом веке особенно продвинутые древние.
Знаки…
– Эти следы, они очень похожи на знак «двери», – нагнувшись над рисунком, хотя и так отлично все мог разглядеть, наконец, сделал вывод Роман. – Я прав? Но я не понимаю, что в этом такого?
– Не понимаешь? Ты, человек, чья жизнь вращается вокруг этого дьявольского алфавита, не понимаешь? Пока ты рисовал свой нелепый рисунок, я следил за тобой. Видел, как разглаживается морщинка между твоими бровями, как глаза становятся из напряженных, скачущих в поисках хоть какой-то подсказки для сюжета, спокойными, почти сонными. Сначала ты тщательно прорисовывал каждый след, а потом, почти не глядя, стал черкать эти линии. Я не сразу догадался, что с тобой. Только потом до меня дошло – это был транс. На несколько секунд, на минуту, самое большее, твой разум освободился от всего лишнего, и рука сама собой принялась выводить одинаковые закорючки.