— Зачем же? Мы вас без суда вешать не будем. Нам надо приговор, приговор должен быть утвержден… Мы так не убиваем, по форме. И в отношении вас, могу обещать твердо, вся формалистика будет соблюдена. Пожалуй, денька три я вам дам. Христос ведь тоже на третий день воскрес. Хе-хе… Ну, а ежели вы и тогда упрямиться станете, придется, ничего не поделаешь, столыпинский галстук на вас надеть.
— Столыпинский галстук? — не понял Проклов.
— Ах, да! Это же в тот самый день было в газетах… Вы в те дни газет не читали, конечно. Не до того, я понимаю. Нет, жить интересно! Мне будет очень жаль, Илья Кузьмич, ежели нам придется вот так оборвать знакомство. Грубым образом… — Подполковник жестом изобразил петлю на шее и понизил голос: — Я уж вам открою как на духу, поскольку имею надежду, что вы мудрое решение примете… Убийство великого князя Сергея Александровича помните? А что, если мы знали о нем заранее?
— Не верю! — Проклов вздрогнул.
— Чего не верите! Азеф — сообщил! Подтверждаю! Кому надлежит — знали. Вот здесь, в этой самой комнате, сидели, робберишко завинчивали в карты, чтоб время не так тянулось. Отсюда слышно было, как бабахнуло. Ну, говорим, свершилось! Осенили себя крестным знамением, ждем доклада… Клянусь вам, вон за тем столиком. Была необходимость этой жертвы. Или Плеве, скажем… Только он силу стал набирать, решил было реорганизации кое-какие в нашем ведомстве производить, к рукам нас прибрать возжелал, а его раз — и самого к рукам прибрали. Вот она, реальная-то власть! Были, конечно, и другие случаи, непредвиденные, но ведь и ветер порой шквалом налетит, сорвет парус-другой. А все же корабль плывет куда надо! Я бы вам много мог перечислить, как ваши акции приносили нам действительную пользу. Случайно, полагаете? Нет, задуманно! Энтузиазм, ненависть к строю, протестантство, критиканство, готовность к самопожертвованию — это ведь струны, Илья Кузьмич! Струны, голубчик! А музыка-то наша! Ведь вы и так нашей воле служите. Клянусь вам по чести. Только вы, так сказать, бессознательно, наивно, вслепую заблуждаетесь. Ну а что в наивности-то похвального? Не лучше ли, сознавая ясно свою роль, служить истории? Я бы мог вам устроить побег без вашего ведома. Отпустить вас на длинной вожже. Установил бы невидимый контроль, наблюдение. И вы, сами того не ведая, служили бы нам. Но это — марионеткой быть, Илья Кузьмич! Обидно! Умному человеку стыдно марионеткой… Ну вот я вам все карты свои раскрыл! И душа нараспашку! И дружбу свою предлагаю! Аз есмь воскресение и жизнь! Или вы такой уж распромоднейший человек, что вам возьми да подай непременно этот галстук столыпинский? На кой… он вам? Извините за выражение… Вы попробуйте с нами, попробуйте! Сами потом удивляться будете, до чего это хорошо и приятно. О нас неверное представление в обществе! Палачи, мол, опричники… Уверяю вас, напротив! У нас такая любовь и понимание. Мы как братья, ей-богу…
12
Словечки эти — «столыпинский галстук» — бросил с думской трибуны депутат Родичев — один из лидеров кадетской партии, на которую Столыпин уже второй год вел планомерное наступление, отнимая у нее шаг за шагом возросшее политическое влияние. В Первой Думе кадеты составляли третью часть, во Второй — их состав уменьшился до одной пятой, в Третьей Думе — чуть больше десяти процентов. Этому падению было много причин. В народе кадеты утрачивали авторитет, поскольку вели себя уклончиво, болтаясь то вправо, то влево, тянулись к компромиссам.
Пытаясь компенсировать падение престижа, кадеты протянули было руку правительству, предлагая сотрудничество, но Столыпин, сделав сперва вид, что согласен сотрудничать, потом неожиданно отверг эту руку. Издав новый избирательный закон, он одним махом лишил кадетов половины и тех голосов, которые они еще имели, сразу низвел их до состояния третьестепенной политической силы.
17 ноября Родичев нанес ему за это ответный удар.
В этот день Столыпин выступил с двумя речами, и обе они были сильны, аргументированны и вызвали бурную овацию большинства. Он чувствовал себя победителем, и когда после Пуришкевича, как обычно изрекавшего страстные глупости, Хомяков предоставил слово Родичеву, только усмехнулся.
Как Столыпин и ожидал, Родичев в своей речи обрушился на полевые суды, на смертные казни и репрессии, на неуважение закона правительством. Это был тот старый мотив, который кадетская шарманка играла на каждом заседании. На правых скамьях шумели, перебивали, мешая оратору говорить, но он резким, скрипучим голосом покрывал этот шум:
— Я хочу сказать более… В то время, когда русская власть в борьбе с эксцессами революции видела только одно средство, один палладиум вашей победы — в петле… — Справа опять закричали, заглушая его, но он выждал, пока стихнет. — …которую господин Пуришкевич называл здесь «муравьевским воротником», а потомок Пуришкевича, быть может, назовет «столыпинским галстуком»!.. — рассчитанно усиливая голос, выкрикнул Родичев в создавшуюся тишину.