Как же были поражены спутники Гоноблиных, когда разглядели, что впереди всадников на белом скакуне неуклюже подпрыгивал не генерал, не маршал, а какой-то офицерский чин. Долговязый, с моноклем в левом глазу, лощеный и отутюженный, точно прибыл не с поля боя, а из витрины универмага. Нет, он не мог произвести желаемого впечатления на тех, кто с детства привык к пышным церемониалам, раутам, манифестациям. Вот конь под офицером, тот воистину производил впечатление: горячий, породистый, на высоких ногах — ну, не конь, а картина. А масть, какая масть!
Офицер въехал на ковер. Остановился. Прищурив правый глаз, стал разглядывать в монокль «освобожденных» братьев столь бесцеремонно и надменно, что походил на купца, приценивающегося к товару, прежде чем его купить. И ни приязни, ни заинтересованности на его лице не было. Заметив, что к встречающим присоединяются представители купечества, офицер брезгливо поморщился, буркнул что-то под нос, но адъютант держал ухо наготове. Он поднял два пальца — и вмиг откуда-то из-за спин выпорхнули фотографы, видимо немецкие военные репортеры. Забегали, засуетились, как осы над медом, облюбовывая точки для съемки, выискивая ракурсы.
Спохватился и Гоноблин-старший. Сорвал с головы пропотевшую шляпу, вынул из кармана измятые листы и, прокашлявшись, закричал на всю улицу:
— Высокоуважаемое рыцарство великой Германии! От имени всей здешней общественности приветствуем в вашем лице…
Немцы слушали оратора ровно столько времени, сколько понадобилось фоторепортерам для съемки церемонии. Как только те закончили свою работу, офицер через переводчика сказал:
— Речей — не надо!
— Господин офицер… — забормотал было обиженно Гоноблин.
Лукаша тут же подправил шепотом:
— Полковник!
— Господин полковник! Мы так готовились… Мы имели намерение пригласить…
— Просим выслушать представителей купечества, — донеслось из-за спин.
— Потом, все потом, мы торопимся, — снова через переводчика сказал офицер.
— А как же с хлебом-солью?
Наверное, полковник не разобрал, в чем дело, потому что переводчик что-то долго и обстоятельно ему объяснял. Наконец тот закивал головой.
— Господин полковник согласился принять хлеб-соль.
Но не так прошел обряд, как рассчитывали гоноблинские спутники. Немец, пренебрегая обычаем, не захотел отведать хлеба-соли, а небрежно передал каравай, как самую будничную вещь, кому-то из сопровождающих. Из второстепенных рук он плюхнулся в какую-то затасканную интендантскую сумку.
— А молебен? Молебен когда же?
— Об этом будет объявлено позже.
Кавалькада двинулась по Крещатику к Днепру. А вельможная депутация еще немного потопталась у Крытого рынка, а когда хлынули колонны войск, рассыпалась кто куда. Подавленная, отброшенная, непризнанная.
Гоноблины возвращались домой в сопровождении нескольких единомышленников.
— Гады пейсатые! Это из-за них все сорвалось!.. — острили в лютой злобе языки. — Все беды из-за них!
Дотащились до дому, молча уселись за праздничный стол, молча принялись хлестать настоянную на перце и зверобое горилку. Пили до самой ночи. Пили, как чужую. И только после «стонадцатой» стопки всех словно прорвало. Старый Гоноблин начал произносить речь, которую не захотели выслушать «освободители», пани Василенко-Лымаривна щедро делилась тайнами хиромантии, а многострадальный богослов Дремуцкий вдруг расплакался, сожалея о коврах, растащенных с Бессарабки немецкими солдатами. Гоноблина, по-видимому, растрогал этот пьяный плач.
— Панько, цыц! Вернутся ковры… — стал утешать Дремуцкого. — Это я тебе говорю — Гордей Гоноблин. Вот пусть мой Лукаша выплывет. Тогда уж мы… Выпьем за будущее нашего Лукаши! — рявкнул он и посоловевшими глазами стал искать сына. — А где же Лукаша?..
Бросились искать. Все комнаты обошли, на улицу выбегали, но так его и не нашли.
III
«Итак, Рубикон — позади. Отныне я должен покончить с прошлым! Навсегда! Нынешний день ампутировал его, бесповоротно зачеркнул в моей жизни. Я начинаю только праведный путь!.. Я мог преспокойненько эвакуироваться с университетом в Уфу или в Кзыл-Орду, мог пойти в армию, но остался в подполье. Я — не сентиментальный мечтатель, я четко осознаю, что ждет меня на этом пути. Смерть или признание! Иного не дано… Лишь бы только сегодняшнее не повисло надо мной фатумом. Если бы только… Но я вытравлю из сознания старые привычки и увлечения, которые могли бы помешать выполнению святого долга. Отныне я перестаю принадлежать себе. Все для победы!..» — так думал Кушниренко, лежа на старенькой лавке.