Конечно, ни Олесю, ни Петровичу в первые дни не удавалось регулярно получать баланду. От пленных они узнали, что кое-какой харч можно раздобыть с рук в обмен на ценные вещи. Как ни странно, а в зоне велась торговля. Старожилы даже назвали таксу: за кожаный солдатский пояс — бурак, за поношенные сапоги — десяток, а за часы или серебряный портсигар еще больше. Откуда брались здесь харчи и куда исчезали выменянные вещи, никто, конечно, не знал, однако нетрудно было догадаться, что между зоной и волей существовала некая тайная связь.
Рассказали пленные и о том, что в лагерь ежедневно прибывает отовсюду тьма-тьмущая женщин, разыскивающих своих мужей. Если с утра занять место у ограды, тянувшейся вдоль Бориспольского шоссе, можно кое-что выстоять. Случалось, женщины перебрасывали через колючую проволоку куски хлеба, печеную картошку, морковь, когда часовые зазеваются.
Некоторым удавалось достать еду за пределами зоны. Для этого надо было попасть в одну из бригад, которую водили куда-то на работу.
— Хуже всего здесь с водой, — жаловались старожилы. — С водой, можно сказать, труба. Ни разу еще в зону ее не привозили. И выменять не выменяешь. Большинство нашего брата подыхают не столько от голода, сколько от жажды…
Жестокую науку лагерной жизни Олесь постиг довольно быстро. И уже на следующий день с грехом пополам раздобыл черпак черной, как вода в переболтанной дорожной луже, пресной похлебки из проса. Выпил залпом и впервые за много дней ощутил голод. Невероятный, страшный голод. Так хотелось есть, что ныла кожа, темнело в глазах и до тошноты кружилась голова. За дни мытарств в плену он привык к холоду, привык к страху, научился преодолевать усталость, а вот голода, как ни старался, пересилить не мог. И когда в зоне появился стройный блондин в форме эсэсовца и, вглядываясь в истощенные лица, спросил, кто хочет заработать на обед, Олесь вызвался первым:
— Возьмите меня!
Синеглазый смерил его удивленным взглядом и, похлопывая блестящими перчатками по ладони, спросил:
— Вы владеете немецким языком?
Отступать было некуда. Только теперь Олесь осознал, что заговорил по-немецки.
— Вы — фольксдойче?
— Нет, я украинец.
— А откуда же у вас берлинское произношение?
— Наверное, мой профессор учился в Берлине.
— Ваш профессор?.. Вы учились у профессора?..
— Я учился в университете.
— В каком?
— В Киевском.
— Оля-ля! — не то от радости, не то от удивления даже присвистнул немец. — Я беру вас.
Пленные настороженно поглядывали на них, не понимая, о чем идет речь. Однако их внимание привлек не так сам разговор, как та любезность, которую оказывал щеголеватый офицер их побратиму. Неизвестно, что именно они подумали об Олесе, но, наверное, подумали скверно. Потому что, когда он перед тем как отправиться на работу, взглянул на Петровича, тот демонстративно отвернулся. «За что он на меня так? Неужели позор заработать кусок хлеба, если даже этот хлеб принадлежит врагу? Или, может, он хочет, чтобы я сложил на груди руки и гордо ждал красивой смерти? Нет, я не идиот, за свою жизнь я еще поборюсь».
Офицер выбрал еще нескольких пленных и направился к выходу. По тому, как каменели перед ним часовые, как предупредительно открывали двери, Олесь понял: синеглазый немец очень влиятельная в лагере фигура. Собственно, это проскальзывало и в его речи, и в походке, и в манере держаться. Он нисколько не напоминал тех солдафонов-мясников, на которых уже до отвращения нагляделся Олесь. Даже оставив территорию лагеря, он не пропустил пленных вперед себя и не зажал в руке оружие, как это сделал бы всякий другой оккупант на его даете, а беззаботно шел впереди, растягивая сизый шлейф табачного дыма. Правда, бежать им все равно некуда: позади — лагерь, слева — запруженное машинами шоссе, справа — железная дорога, которая охраняется и ночью и днем.
Их путь закончился за полотном, у двухэтажного дома. Эсэсовский чин небрежно бросил дебелому мрачному служаке, своему адъютанту, выбежавшему навстречу:
— Курт, займись ими. А вы… — обратился к Олесю, — вы пойдете со мной.
Менее всего Химчука волновало, куда его поведут, а вот что подумают пленные… Ведь такое внимание врага у любого вызовет подозрение. Опустил голову, как будто оглядывая на себе грязные лохмотья.
— О, пусть это вас не тревожит, — усмехнулся немец снисходительно. — У нас в Европе не придерживаются варварского обычая встречать по одежке.
По крутым ступенькам поднялись на второй этаж. Зашли в комнату, не похожую ни на кабинет, ни на спальню. Офицер снял фуражку и представился:
— Меня зовут Оскар Ольб. Мы с вами, так сказать, коллеги в прошлом. До войны я тоже учился в университете. В Иене! Кстати, ваша специальность?
— Филолог.
— О, даже по специальности мы близки. Я изучал историю искусств. Мечтал написать монографию с обоснованием своей теории духовного отражения… — Он расстегнул китель и, пригласив Олеся сесть, непринужденно развалился на диване. — Мне жаль, что мы встретились при таких обстоятельствах. Но мы образованные люди и должны стать выше…
— К сожалению, это невозможно…