Расскажу я тебе, Алексей, лучше свою историю. А ты соображай, кому верить, а после кого оглядываться. – Омельченко надолго замолчал, словно собирался с силами. – Никому не говорил, даже Надехе. Остерегался, не в ту степь все развернуться может. Сейчас поймешь почему…
Я как только про здешнюю заварушку услыхал, Карая свистнул и на вертушке сюда, к приезжим ментам присоседился. Они по своей линии, а у меня свое на уме – никак врубиться не могу, куда Арсений Павлович и его эта сотрудница или кем она там была подевались. Они же тут должны были находиться, а ни фига, никаких следов. Башка без башки в наличии, а ни Арсения, ни бабы, ни золота, из-за которого весь этот бардак. Тут что угодно предполагать будешь. Следаки уже свою версию накрутили, пока записки их эти совместные не отыскали.
– «Полевой дневник»?
– Ну да. Он в этой толкотне за нары завалился. Тогда и выяснили, что Арсений к старателям за подмогой двинулся. Он же без понятия, что там одни мертвяки, и тех повывезли. Но я об Арсении особо не беспокоился. Такой, как он, из любого самого хренового расклада запросто при своем интересе останется. А вот с остальной пропажей – что угодно думай.
По правде тебе сказать, я с местами этими знаком, можно сказать, никак. Участок не мой, так что я больше по рассказам того же Арсения Павловича. Птицын еще брехал ерунду какую-то.
– Интересно, какую?
– Хрен его стихоплета поймет. Я ему тоже этот вопрос задавал. Крутил, крутил чего-то насчет каких-то остатков прошлого. Потом, правда, честно признался, что сам ни фига не понимает, на внутреннее чутье полагается. Оно, мол, ему подсказывает, что находиться тут следует с величайшей осторожностью.
– В каком смысле?
– В смысле непоняток, с которыми он со временем разберется.
– Мне он ничего подобного не говорил.
– Боялся, наверное, что на смех подымешь. Ты же не такой темный, как наше народонаселение. Наукой пользуешься для понимания. А мы люди темненькие, на нас шкурки тоненькие. Лапшу на уши можно безопасно развешивать.
– Не прибедняйся, Петр Семенович. Ты-то темненький?
– Да ну его! Не к делу помянул, сам не рад. Пускай разбирается, раз делать нечего. Я тебе про другое. Раз, думаю, Арсений к старателям поперек хребта махнул, то из пропажи получаются только баба и золотишко. А баба, да еще с больной ногой, далеко сбежать не могла. Тем более что вещички свои она, судя по их полному отсутствию, прихватить успела. Слава богу, ковбойка ее старенькая за нары завалилась. Вместе с дневником ихним.
– Синенькая такая? – стараясь справиться с предательской дрожью в голосе, спросил я.
– Что? – удивился Омельченко.
– Ковбойка синенькая?
– Я что, помню? По мне, хоть красненькая, хоть синенькая. Я ее сразу Караю под нос и втихаря ему разъясняю: «Ты у меня таежный добытчик, не чета милицейской овчарне, которая в здешних запахах, как глухой на концерте симфонической музыки. Работай, Караюшка, в полную силу, как только ты умеешь». Он, Леха, меня не раз из таких передряг выводил, кому расскажи, не поверит. Твердая у меня на него надежда была, как на себя.
След он, правда, не сразу тогда взял, врать не буду. Побегал я с ним по горушкам и буеракам, семь потов сошло. Пока он вверх по распадку твердо не определился. А там помаленьку и следки кое-какие обозначаться стали. Очень, я тебе скажу, слабые следки. Постороннему человеку, даже если он по сыскной линии, лучше даже не возникать. Старательно кто-то за собой первобытный порядок наводил. Раза два всего и просчитался – камушек со своего места недавно вывернутый не совсем точно на место положил, да слегка кровью по лишайнику на скальном прижиме мазанул. Так смотреть – ни за что не заметишь, а вот если за Караем носом ткнуться, пальчиками потрогать, кое-что обозначается. Все, думаю, правильно пошли, теперь нас с Караем хрен собьешь. Так и получилось.
Омельченко снова надолго замолчал. В конце концов я не выдержал:
– Что получилось?