Время, освобожденное от праздности, с легкостью и даже сердечной радостью тратил Сашка по большей части на занятия и лекции, что читали им советские полководцы, матерые асы не только Великой Отечественной войны, но и всевозможных военных конфликтов, в которых то и дело крепила боевой дух страна: на Кубе, в Корее, во Вьетнаме, Анголе и Эфиопии. Афганская же война, в особенности та ее сторона, что касалась труда авиационных наводчиков, их взаимодействия с военно-воздушными и всеми иными силами, в академии в ту пору не изучались. Стало быть, и ремесло, которым он владел в совершенстве, опыт его боевой ни стране, ни офицерам ее, ни науке военной негож. Так, что ли? Первым делом написал курсовую. А когда научный его руководитель полковник Радионов прилюдно работу эту отметил, отправил на всесоюзный конкурс закрытой тематики и предложил переформатировать курсовую в диплом, поскольку знания это нужные и всей нашей Советской армии полезные, тут у Сашки и вовсе крылья прорезались. Летал по академии орлом. Железяками своими по десятку километров в день нарезал. Так что и железяки в конце концов развалились. На новых протезах, созданных с применением какого-то специального итальянского пластика, шарниров немецких, что, по счастью, оказались и крепче, и удобнее прежних, на радостях записался в волейбольную секцию и теперь по средам и пятницам чеканил мяч, отрабатывал удары «по ходу», «с поворотом» и «переводом» и даже пробовал «пайп». Из-за роста Сашкиного держали его в центральном нападении, в третьей зоне, где лупил по супротивнику со скоростных и коротких передач. По понедельникам и четвергам отправлялся в бассейн, где честно отрабатывал по три километра кролем и брассом. На одних руках, поскольку «ноги» отстегивал еще в раздевалке. Скользил по мокрому кафелю до края бассейна на одних лишь культях. Никто не видел, никто не знал, как отлеживается в общаге после всех этих тренировок безногий капитан. Как ноют, стираются в кровь обрубки, как разъедает хлоркой глаза, но вместе с тем крепнут напоенные молочной кислотой мышцы, закаляется воля, а тело увечное переполняется жаркими волнами тестостерона.
В конце второго курса упросил начальство летного факультета доверить ему штурманское место на учебной «тушке», которая хоть и летала недалеко и невысоко, хоть видом уступала сухопарым, поджарым «Мигам», зато вновь пробудила позабытые чувства. Вибрация алюминия. Щелчок фонаря. Завывание лопаток турбин. Запах бензина, сгорающего в огне. Короткий и мучительный разбег, что отдается в тебе каждой трещинкой, каждой выбоиной бетона. И эта нездешняя, озерная лазурь, что поначалу едва прорывается сквозь серую паклю облаков, но с каждым мгновением становится все ярче, все полнее, покуда не обрушивается на тебя всей своей чистотой и безбрежной негой. И эта свобода полета, которой нет ни определения, ни предела. И эта тишина…
Там, на высоте в одиннадцать тысяч метров, он попросил инструктора переключить управление на себя. Положил руки на штурвал, ощущая пальцами покорность машины, скользящую ее скорость. Взял на себя совсем слегка, переводя «тушку» в следующий эшелон, в стратосферные недра, и даже не глядя на высотомер, что накручивал уже и двенадцать, и двенадцать с половиной тысяч. Но тут раздосадованный третьей беременностью жены и инвалидом за спиною инструктор вновь перевел управление на себя, разворачивая машину вниз и назад к учебному аэродрому. В дождь. В простуженный апрель.
17
Дом кудесника опустел. Промозглы, усыпаны слежавшейся палой листвой мраморные веранды. Залы выстужены, гулки. Каждый шаг, каждый шелест возвращаются простуженным эхом. Пылью покрылись столы ливанского кедра, изящные сирийские лежанки, мраморные бюсты римских императоров и греческих божеств. Занавеси воздушного китайского шелка безжизненны, вялы, а местами и вовсе прогнили. Сморщились, словно старушечья кожа, яблоки в бронзовой вазе, а бронза покрылась красивой изумрудной патиной. Засохла герань в горшках. Даже привыкшие к запустению суккуленты испустили влагу и дух.
Часть прислуги скончалась и уже сожжена. Другие заражены. Остался только семидесятилетний сторож, что по немощи своей едва волочит ноги, да армянка Ануш, которая теперь и за стряпуху, и за сиделку, и за посудомойку.