В это время дневники становятся путаными, даже беспорядочными: часть записей в них выполнена фантастически искусным шифром, помесью конне-марского гэльского и «зеркального письма». Целые недели оставлены пустыми или заполнены фальшивыми подробностями: на эти выдумки наверняка потребовались часы. Другие записи проникнуты ненавистью к себе; лихорадочные угольные наброски квартала, которому суждено было стать его прибежищем[71]. Запах, исходящий от этих ужасных страниц, поистине внушает страх: его невозможно забыть. Небрежные наброски являются в кошмарах: произведения человека, обреченного на муки. Поневоле вспомнишь фреску «Кары ада», некогда смотревшую с потолка на брачное ложе автора этих рисунков.
Парады уродов, ярмарки с аттракционами, собаки-крысоловы, пивные, ломбарды, кабаки самого низкого пошиба, где посетителям зачастую подмешивали снотворное в пойло, чтобы их обокрасть, киоски букмекеров и балаганы знахарей, лечащих молитвами и наложением рук, шатры евангельских христиан и вигвамы возрожденцев, уголки медиумов и убежища гадалок, где люди, которых вряд ли ждет хоть какое-то будущее, платят непосильные для них суммы за то, чтобы им сказали, что оно у них есть. Здесь верили в предсказуемость жизни — ценное качество, которое неустанно ищут в ней бедняки. Возможно всё — исцеление, спасение, незабываемые впечатления. Освобождение можно купить — или даже выиграть, если, конечно, хватит смекалки купить лотерейный билет. Крошечная ставка, которую и делать-то не хочется, вдруг да озолотит тебя.
«Как знать?» — говорят шаромыжники. Повезти может каждому.
В Ист-Энде все можно было одолеть, были бы деньги. Скуку, нищету, жажду, голод, разочарование, похоть, одиночество, утрату, даже саму смерть — и безысходность смерти. Здесь, точно в Зазеркалье, близкие не умирали, а лишь ускользали в невидимые покои. И оттуда уверяли оставшихся в своей непреходящей нежности — стоило только позолотить ручку гадалки.
И полумрак, и подъезды домов кричали об освобождении, и крик этот действовал на Мерридита, точно сила притяжения. Здесь, в переулках Чипсай-да и Уайтчепела, располагались публичные дома, о которых по вечерам шептались в его клубе. Он не раз представлял себе эти подвалы и задние комнаты, в которых женщины доставляли мужчинам удовольствие или причиняли боль. Мерридит знал, что некоторым мужчинам нравится боль, нравится, когда их бьют, стегают плеткой, плюют на них, унижают. А другие сами предпочитают унижать. На флоте ему доводилось встречаться с такими, и один раз его чуть не отдали под суд за то, что дерзнул вмешаться[72]. Некоторых мужчин возбуждает насилие, раззадоривают пытки. Как велико падение, ведущее к этому, как жесток такой человек, до какой степени не знает своих чувств. Мерридит радовался, что не таков, что собственные его исступленные желания столь заурядны.
За горсть монет они выполнят все, о чем попросишь. Ему и в голову не пришло бы просить их прикоснуться к нему. Для этого он был слишком благороден, да и не любил, чтобы к нему прикасались. Мерридиту больше нравилось наблюдать за тем, как они раздеваются: были здесь заведения, где удовлетворяли и такую прихоть. Сидеть в сумеречной комнате, припав к глазку, снова и снова наблюдать за происходящим. Нормальный досуг нормального мужчины. Недаром говорят: мужчины любят глазами.
В некоторых заведениях ему попадались совсем дети. Таких он всегда отсылал прочь. Тогда мадам присылали новых — или старух, переодетых девочками. Больше он в подобные места не ходил.
Но находились и другие. Всегда находились другие. Он отыскал место, подходящее ему больше прочих, и захаживал туда почти каждый вечер. Это заведение для мужчин, сказала мадам. Нормальных, мужественных, цивилизованных мужчин. Здесь не было ни перепуганных девчушек, ни старух, ни плеток, ни унижений, только красивые женщины. Свежие и здоровые, как только что сорванные орхидеи: женщины, точно с картин мастеров. Мое заведение, говаривала мадам, все равно что Национальная галерея.
Содрогаясь от страсти, он смотрел на них из темноты, и дыхание его туманило стекло, отделявшее наблюдателя от предмета наблюдения. Порой, глядя на раздевающихся женщин, делал себе укол. Пчелиный укус шприца. Слабый спазм плоти, точно ига цу вдруг закололо, но более неожиданно, и потом по его костям растекалось облегчение, будто лед разби вался в пустыне.