Одолевали довоенные воспоминания, мелькали обрывками картин, и было непонятно, где заканчивалось живое сознание, а где давала о себе знать контузия. Он рассматривал голубое небо над головой, видел себя при этом в мирной жизни, сидящим в радиорубке. Димка молча шевелил губами, словно пытался читать текст с листа у микрофона. Волновался, что не укладывался в отведенное ему на новости время, и искал глазами наставника, который знал, что в таких случаях делать. Потом ему показалось, будто он уснул у микрофона во время прямого эфира, а кто-то мягко постучал пальцами по его щеке. На самом деле кузнечику понравилось прыгать по лицу человека. Стрекотание кузнечика вдруг показалось автоматной очередью. Или она была? Сон, явь, настоящее, прошлое смешались в одно месиво, но раздражаться не хватало сил.
Вечером пала роса. Донеслось щебетание птиц, и это придало воли. Едва поднявшись, запинаясь о кочки, он пошел прочь от деревни, в домах которой мог быть враг. Слух начал обостряться: щелканье позднего соловья нарастало, словно кем-то добавлялась и добавлялась громкость. Поле оборвалось наезженной колеей, спускавшейся в ложбину, где струился в сырой прохладе родниковый ручей. Возле воды Балуев остановился, встал на четвереньки, потом лег на песок и заполз в ручей, как учил их ползать перед боями взводный. Погрузился лицом в студеное течение, дал умыть себя, взять часть боли, сидевшей в голове. Полегчало. Выполз, раскинулся на берегу, обсыхая и приходя в себя.
Летняя ночь короче воробьиного носа. Лишь рассвет развесил на ивах белесое покрывало, как Димка побрел дальше. Боль ушла, но оставила ватную слабость. Продираясь через прибрежные чащи, он прилагал немало усилий, чтобы не застрять в ветвях кривых стволов.
Утро сменилось дневной жарой. Обессиленный, полуоглохший Балуев вышел из зарослей на проселочную дорогу. Солнце жгуче слепило его глаза. Он совсем не заметил стоявшую на обочине серую машину с немцами. За ним внимательно наблюдали десятки пар глаз, а он шел, покачиваясь, прямо к немецкой самоходке. Это и спасло. Немцы остановили русского, завели его руки за спину, стянули веревкой, закинули в кузов, словно высохшее бревно на растопку. Дмитрий ужаснулся про себя: он не подозревал, что враг может вот так запросто стоять среди русского леса, наслаждаться щебетанием птиц, ухмыляться при виде жалкого в своем грязном рванье противника.
Концлагерь среди каменоломен, казалось, провонял от низких серых туч до каменной глубины штолен помоями, смрадом и дымом. Одежду заболевших тифом пленных сжигали рядом с бараками.
Работы в лагере велись обычные: горный кряж дробился сверху, снизу, со склонов. Заключенные катили тачки с камнями, ссыпали в рукотворные горы, откуда грузили в подходившие машины. Оставалось в довесок еще таскать в могилы погибших товарищей. Над всем пространством столбов ограждения, сторожевых вышек, приземистых бараков висел темный дым кострищ. Немцы любили чистоту и сжигать отходное, закапывать отжившее заставляли подневольных рабов с утра до вечера. Прожектора бегали щупальцами кругов, слепили ночью, вечером и ранним утром, когда люди стояли в колоннах. Лающая речь из громкоговорителя призывала к порядку, рассказывала о победах «доблестных немецких войск», о разгроме частей Красной армии то на Кавказе, то чуть ли не на Урале.
Военнопленный Дмитрий Балуев отощал так, что еле ходил в строю. Ни стыда из-за плена, ни самокопания в душе из-за случившегося у него не было. Стыд мог появиться, если бы он поднял руки в бою да побежал сдаваться. Здесь он оказался не по своей воле, а живым до сих пор оставался вследствие какой-то для немцев надобности. Или немцы здесь были ни при чем?
Молодость брала свое, Дмитрий быстро окреп. Он прошел самую критическую точку своего существования в лагере: не умер, не был казнен, не сломился духовно. Ему захотелось бежать из лагеря на волю, но он не представлял, как можно реализовать задуманное. Двойная охрана по периметру являлась, кажется, непреодолимой преградой, однако мысль о свободе не покидала. Особенно тяжело приходилось по ночам. Темнота побуждала к рывку за «колючку». Куда? Балуев знал, где восток, но не ведал, в каких землях немецкого пространства находился их лагерь. Общения с внешним миром не было вовсе. Новые пленные поясняли, что везли их закрытыми товарными вагонами несколько суток, в ночной темноте подвели к лагерным воротам, словно скот, пронумеровали на входе клеймом. У Дмитрия на руке тоже стоял номер «973».
С недавнего времени через динамики над концлагерем раздавалась чужая речь, не переводимая на русский язык. За попытку к бегству был расстрелян диктор-переводчик из второго барака. Кем его заменить, фашисты не знали и задались целью найти среди военнопленных того, кто владел бы немецким и умел обращаться с микрофоном. Один из заключенных, слышавший вскользь об увлечении Балуева радиовещанием, указал на него. Так «кригсгэфангэнэр Палуеф», военнопленный Балуев с номером 973, по приказу начальника лагеря стал диктором.