Итак, невесть откуда взявшиеся кочевники-набатеи примерно в начале III века до нашей эры осваивают прибыльную поставку благовоний с Аравийского полуострова в Европу. Со временем в Негеве появляются места, отмечающие расстояние дневных переходов, — караван-сараи, форты… Впоследствии некоторые из таких стоянок дорастают до настоящих городов. Ницана (названная потом арабами «Ауджа аль-Хафир» была основана в ранний период набатейского заселения Негева. Затем на месте этой стоянки построили небольшой форт, охранявший дорогу на Синайский полуостров, которой пользовались и паломники, направлявшиеся на священную для евреев гору дарования Торы, в новейшие времена отмеченную знаменитым монастырем Святой Екатерины. После 106 года, когда римляне включили бывшее Набатейское царство в состав империи, форт был заброшен и заселен снова только при Диоклетиане. Ницана благополучно пережила арабское завоевание, но к середине VIII века снова была заброшена. Однако именно Ницану имел в виду пилигрим Антонин из Пьяченцы, описавший свой путь на Синай: пройдя двадцать миль от Халуцы, Антонин прибыл в крепость, в которой был постоялый двор, названный в честь святого Георгия; и вот уже после этой крепости, пишет Антонин, начиналась совершенная пустыня. На рубеже XIX и ХХ веков турки организовали в Аудже полицейский пост, а в Первую мировую построили военную базу и приступили к прокладке железной дороги на Синай. Сменившие турок британцы учредили систему полицейского надзора, и один из постов опять же располагался в Аудже.

Для Глухова главной особенностью пустыни была оглушительная, титанических размеров тишина. Ради этой сердцевины — тишины — стоило побыть подольше одному на дороге, которой римские легионеры при осаде доставляли из ущелья Цеелим воду к Масаде. И вот вы выходите поверху в горловину ущелья, и перед вами с высоты открывается небо над зеркальным лезвием соленого жгучего штиля, наполнившего трещину Афро-Аравийского разлома. Горный массив Иордании освещен закатом — теплое мечтательное золото далеких скал и глубина синевы видны на три десятка километров. Пронзительное одиночество и раскат пустынных склонов под ногами вокруг хранят полное, налитое всклянь, до макушки небес, ни с чем не сравнимое молчание. Не шелохнется ничто: ни травинка, ни песчинка, ни ящерка, ни веточка зонтичной акации, стройной, как вскинувшая в танце руки Саломея. Только слышно, как тлеет сигарета, и, может, кусачая муха звякнет над ухом. Гигантский молчащий неподвижный простор, тождественный самому себе в течение вечности, по-настоящему обретшей исток, сотворенной человеческим сознанием именно здесь, в этой смысловой точке географии цивилизации, производил гипнотическое впечатление. В этот гигантский хрусталик прозрачности и незримого Глухов мог вглядываться часами. А ночью в ущелье, в завале валунов и обломков скал, некогда расколотых и зализанных селевыми потоками, с пробуравленными, телесно изгибающимися желобами, с которых сейчас там и тут сочится вода, звезды в разломе были густы настолько, что, казалось, только протяни руку… И от мысли, что свет их совокупный состоит из реальной плоти времени творения (та звезда светит из глубины миллиарда лет пути, эта — из сотни миллионов, и обе, вероятно, уж более не существуют), становилось жутко.

Шерлок особенно любил весеннюю пустыню, когда можно было не носиться по ломкому периметру шакальих меток на пыльных тамарисках, а совать нос в цветы, чихать и фыркать и гонять пчел. В сумерках он исчезал, отправляясь к бедуинской стоянке, куда подтягивалось стадо овец, пахнувшее сыром и пометом. Поднимая пыль, овцы топтались, семенили и, шарахаясь от суетившихся овчарок, втягивались в загон из сложенных камней. Псы встречали лабрадора звонкими, басовитыми и охрипшими голосами, но не рвали — иногда даже позволяли приблизиться к течной суке. Под лунным светом овцы казались грудой валунов. Луна превращала пустыню в широко раскинувшийся сон, обрамленный поверху огнями иорданской, более населенной стороны, возвышавшейся над лезвием ртутного блеска Мертвого моря. Глухов сидел над косогором, поджидая, когда Шерлок вернется после своего весеннего моциона, обычно под присмотром какого-нибудь пса, следившего, чтобы гость наверняка покинул границы владений.

Летом Шерлоку по душе был Негев: перепончатые лапы водяной собаки созданы для песка, тогда как Иудейская пустыня вколачивала в них колючки и камешки, и после марш-броска до заветной стоянки, скажем в Нахаль-Цеелим, перепонки начинали кровить — на последнем этапе Шерлок то и дело припадал мордой к земле, чтобы их вылизать. Воды для него требовалось, как для взрослого человека, а в теньке пес первым делом разгребал верхний, горячий слой почвы, прижимался к грунтовой прохладе пузом — отдышаться — и вывешивал розовый прапор языка из запенившейся пасти.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже