Муж написал мне сообщение о том, что наш сын все еще в сознании, и это уже принесло мне облегчение. Когда я приехала, он был полностью сосредоточен на дыхании. Врач сказал, что только его собственное дыхание может его спасти, поскольку легкие его были полны крови. Никаких лишних движений, только дыхание. В «Собственной смерти» говорилось: «Выход по форме напоминал вертикально вытянутый овал… Пока сила влекла меня вверх, а в разверстом моем сознании происходила при этом еще уйма других вещей». Что-то экстатическое происходило на лице моего сына, который под маской дышал как можно ровнее. Ни капли боли.
Он, казалось, мало воспринимал внешнюю реальность, но главное наверняка осознавал: слово «эмболия», которое повторяли несколько раз, своего отца, молча сидящего у кровати с растущим пятном от слез на рубашке, свою мать, тихо шепчущуюся с врачом, который с удивлением отмечал, что еще не все потеряно: настоящий боец. «Что за ассоциация, – подумала я, – именно боец, это бедное существо». Мы пытались приободрить его, я даже пыталась молиться, но вскоре поняла, что это сейчас не главное. Ему не нужны были ни поддержка, ни Бог. Даже молитва была пустой тратой времени. Нужно оттолкнуться от этого глубинного стремления к смерти, которое является той же силой, что тянет нерожденного к свету.
С лежака, на котором я читаю Петера Надаша, я наслаждаюсь голосами, доносящимися с террасы, и смехом.
– У дедушки сто одно очко, – объявляет мой сын. – Предпоследнее место, аплодисменты, пожалуйста.
Впервые после возвращения в летний домик мой отец снова счастлив – и в этом нет моей заслуги.
По крайней мере, сын – в какой-то мере моя заслуга.
Злюсь на племянницу: с тех пор как она ударилась в религию, она больше не носит ни бикини, ни короткие юбки, ни обтягивающие футболки. Я сама никогда не носила такую одежду, но, конечно, по другим, правильным причинам, само собой разумеется.
Тирада длиной в двенадцать страниц против Бога, который не может существовать, если… Надаш пишет: «возможен Освенцим», но я, конечно, думаю: «если бы мой ребенок умер». Это было бы концом всякой иллюзии. «Или Бога нужно отвергнуть, если Он все же существует: тогда у нас был бы Бог, который без колебаний позволяет что угодно, и именно поэтому Он был бы по-настоящему всемогущим». Также тирада против гуманизма, который провалился во всех войнах и продолжает терпеть неудачи вплоть до сегодняшнего дня, против цивилизации, а значит, против человека как такового: «Благие намерения, провозглашающие добро и любовь, ведут прямиком в ад». Вывод может быть только один: «Зачем тогда вообще запрещать самоубийство? Его следовало бы поощрять».
Вопрос только в том – и здесь терпит неудачу и негативная теодицея Надаша, – почему же человек цепляется за каждый вдох, как наркоман за иглу. Быть может, в Освенциме это имело смысл, но не тогда, когда ты смотришь на море и слышишь смех счастливых детей у бассейна, не тогда, когда твой престарелый отец выигрывает в «Руммикуб» у своих внуков, не тогда, когда у тебя в телефоне четырнадцать пропущенных вызовов, не тогда, когда ты видишь своего ребенка под кислородной маской. И не тогда, когда он выздоравливает. Не тогда, когда ты снова начнешь заниматься сексом. Не пока ты можешь читать. Надаш сам чувствует, что в его протестном атеизме что-то не сходится, даже если он лишь неохотно признает существование добра и сводит это противоречие к поэтической крюке: «Периодически рассказчик задается вопросом, что в тексте делать со счастьем».
За завтраком я впервые рассмеялась снова, пусть даже над собственным, довольно глупым, шутливым замечанием в адрес сестры. Она не обиделась.
– Посмотрите на нее! – воскликнула она с притворным возмущением. – Она смеется до слез, когда издевается над другими.
Я не была уверена, что слезы выступили на моих глазах только от смеха.
Третье поколение, даже четвертое. Друзья детей и внуков. Я представляю себе родителей: в Германии тогда у власти был Вилли Брандт, и вот они решают построить второй дом, летнюю резиденцию на Эльбе, которая в те годы была популярнейшим местом отдыха для немцев.
Это было рискованно – финансовое положение родителей было нестабильным, на них уже давил долг за первый дом. Наверняка идея принадлежала матери, а не отцу, который привык считать каждый пфенниг с тех пор, как начал в Германии жизнь с нуля. Наверняка были обсуждения, споры. Как и всегда, мать настояла на своем. Как и всегда, у отца на душе остался осадочек, хотя он и должен был признать, какое райское место нашла моя мать.
«Главное – это расположение, – постоянно напоминала мать своим дочерям и всем, кто готов был ее слушать. – Всегда обращайте внимание на расположение», напоминала так, словно была агентом по недвижимости. Дом всегда был больше ее, чем отца, который каждое лето ворчал, что каникулы слишком длинные, у него нет времени, ведь «кто-то же должен зарабатывать деньги, которые транжирит наша мать».