Представьте себе, что вы в аэропорту ждете посадки на самолет. Вам хочется курить. Вы подходите к автомату, опускаете в него 40 центов, но он отказывается выдать вам сигареты. Вы идете к билетной кассе и жалуетесь:
— Послушайте, я опустил деньги в автомат, но он, оказывается, испорчен.
— Я ничем не могу вам помочь, — отвечает кассирша, — я ведь только продаю билеты.
— Что же мне делать? — спрашиваете вы.
— Там на автомате написано, куда вам следует обратиться, — отвечает девушка.
Вы возвращаетесь к автомату и читаете: „Приветствуем вас в нашем чудесном городе! Чувствуйте здесь себя как дома! Если у вас возникли проблемы с автоматом, обратитесь в компанию „Гиддингс Джонс“, город Канзас-Сити, штат Миссури“.
В это время вы слышите, как объявляют посадку на ваш самолет. Что вам остается делать с проклятым автоматом, который нагло ограбил вас? Только пнуть его ногой. Деньги он вам все равно не возвратит, но хоть какое-то удовлетворение от того, что вы пнули его, у вас появится.
Но теперь представьте себе, что это не вы пнули автомат, а он вас. И деньги забрал и ударил вас железной ногой в живот. Тогда вам уже никуда не захочется лететь. У вас появится желание выволочь эту машину на улицу и разбить ее на мелкие кусочки.
Так вот я вам говорю, что Америка — бездушный испорченный автомат. Мы бросили в него не 40 центов. О нет! Мы бросили в него несколько веков нашей жизни, а взамен получили нескончаемые удары железной автоматической ноги. Мы тысячи раз обращались в кассу, жаловались на бездушие автомата, а нас то и дело отсылали к таинственной фирме „Гиддингс Джонс“ в далеком городе Канзас-Сити.
Теперь нашему терпению пришел конец. Мы никуда не хотим лететь. Мы собираемся вытащить этот проклятый автомат на улицу и разбить его на мелкие куски. Вот что мы собираемся сделать! И это будет прогрессом. Поверьте мне, это будет прогрессом!»
После смерти Мартина[7] в Мемфисе и того необычайного дня в Атланте что-то во мне переменилось, что-то исчезло. Возможно, даже больше, чем сама его смерть, то, как он умер, принудило меня вынести человеческой жизни и людям приговор, которого я прежде не желал выносить. И я отдаю себе отчет, что мой жизненный стиль, как его видят лица осведомленные, во многом определялся именно этим нежеланием. Увы, неоспоримо, что большинство людей, когда доходит до дела, стоят немногого, и тем не менее каждый человек — это неповторимое чудо. И пробуешь относиться к ним, как того заслуживает чудо, и в то же время уберечь себя от этого живого воплощения беды и несчастья. Тут можно заметить сходство с той действенной верой, которой требовали все эти походы и петиции, когда Мартин был еще жив. Казалось, американцы уже не способны были ввести тебя в заблуждение, и ты уже не осмеливался ничего ожидать от огромной, необъятной безликой обобщенности. И тем не менее ты был вынужден требовать от американцев — в конечном счете ради них самих же — душевной щедрости, ясности мысли и благородства, каких им в голову не приходило требовать от самих себя. В одном отношении ошибка оказалась непоправимой, так как походы и петиции предполагали существование некоего единства, которое так и не удалось обнаружить, то есть, другими словами, американского народа пока еще нет. Но к этой мысли (или тоскливой надежде) мы еще вернемся. Однако мораль всего этого (и надежда мира), быть может, заключается в том, чего ты требуешь не от других, а от себя. Как бы то ни было, поражение и предательство навеки занесены в книгу судеб, обличая и покрывая непреходящим позоррм тех потомков варварской Европы, которые самовольно и надменно присваивают себе право называться американцами.
Когда Мартин был убит, я находился в Голливуде, где работал, — работал, собственно говоря, над сценарием для экранизации «Автобиографии» Малькольма Экса[8]. Писалось мне нелегко — ведь я лично знал Малькольма, спорил с ним, работал с ним и питал к нему то величайшее уважение, которое почти, а то и вовсе неотличимо от любви. (Мое голливудское сидение ни к чему не привело, так как я не захотел стать соучастником вторичного убийства, но в Голливуд мы еще вернемся.)
Незадолго до гибели Мартина я выступал с ним в Нью-Йорке в Карнеги-холле. Я так долго пробыл на Тихоокеанском побережье, что для Карнеги-холла мне нечего было надеть, а потому я кинулся в магазин, выбрал темный костюм, его подогнали, и я выступил. Через полмесяца я в этом костюме присутствовал на похоронах Мартина, затем вернулся в Голливуд и тут же должен был по делам снова съездить на Восток. Как-то вечером я встретил Леонарда Лайонса[9] и сказал ему, что никогда больше не смогу надеть этот костюм. Леонард упомянул об этом в своей колонке.
Эту колонку прочли жена, а может, кто-то из родственников одного моего старого школьного приятеля и узнали, что у меня есть костюм, который я не ношу, а мы же с этим приятелем как раз одного роста.