О да! Нас всех тогда связывала любовь, и я питал большое почтение к моему другу, который был более красив, чем я, и более ловок, и более популярен, и брал надо мной верх в любой игре, когда я по глупости пытался у него выиграть. Потом я пошел своим путем, и жизнь совершила свои неумолимые математические действия — и в конечном счете я был теперь всего лишь стареющим, неустроенным, политически неприемлемым, возмутительно неуравновешенным чудаком. А кем был теперь он? Он работал на почте и строил дом рядом с домом матери — на Лонг-Айленде, если не ошибаюсь. Следовательно, и они достигли всего. Но я не понимал одного: каким образом его ничто не коснулось? Мы переживаем, как выражается наша церковь, «последние, полные зла дни» среди войн и слухов о войнах, если не сказать большего. Он, например, должен был бы что-то знать о программе борьбы с бедностью, хотя бы потому, что его жена имела к этому какое-то касательство. Он должен был бы что-то знать о бушевавшей тогда битве за образование, хотя бы потому, что его падчерица была учащейся. Но нет. Казалось, катаклизмы в его собственном доме и повсюду вокруг трогали его не больше, чем почта, которая ежедневно проходила через его руки. Это представлялось мне невероятным и — из-за моего характера и нашей прежней дружбы — выводило меня из себя. Мы сцепились из-за войны во Вьетнаме. Вероятно, мне все-таки не следовало бы этого допускать, но тут не обошлось без подзуживания падчерицы. И я был поражен, что мой друг начал защищать именно это расистское безумие. Ради чего? Ради своей работы на почте? И я немедленно получил ответ — увы, да. Ради его работы на почте. Я сказал ему, что американцам там делать нечего, а уж черным и тем более незачем помогать рабовладельцу обращать в рабство новые миллионы людей с темной кожей и делать себя соучастниками преступлений белой Америки — нам, черным, понадобятся союзники, так как американцы, как ни странно это звучит в настоящее время, скоро лишатся своих союзников, всех до единого. Нетрудно понять, сказал я, почему черный парень без будущего, околачивающийся на углу, решает пойти в армию, и нетрудно угадать, почему рабовладелец надеется, что этот парень останется лежать в чужой земле, а не вернется домой с винтовкой, но зачем же защищать это и оправдывать? То есть защищать и оправдывать собственное убийство и собственных убийц?

— Погоди, — сказал он. — Дай я объясню тебе, чего, по-моему, мы пытаемся там добиться.

— Мы? — крикнул я. — Какие еще, мать-перемать, мы? А ну, встань, сукин ты сын, я тебе…

Он стоял и смотрел на меня. Его мать недвусмысленно показала (ведь только богу известно, какую боль я ей причинил), что не желает терпеть подобных выражений у себя в доме и что прежде я никогда не позволял себе ничего и отдаленно на это похожего. А я всегда любил ее. И никак не хотел ее оскорбить. Я смотрел на моего друга, на моего школьного друга, и чувствовал, что на нас смотрят миллионы людей. Я попытался свести все к шутке. Но было поздно. Их взгляды не оставляли сомнений, что я выдал свою истинную сущность. И тут больно стало мне. Уж они могли бы знать меня лучше — или хотя бы настолько, чтобы понимать, что я говорил искренне. Ну что ж. Тогда говорить не о чем. Конец дружескому обеду с курицей. Конец полному любви прошлому. Я смотрел, как его мать смотрит на меня, не понимая, что произошло с ее милым Джимми, и отказывается от меня, ибо подтвердились самые печальные ее предположения. С великой горечью я налил себе еще одну большую рюмку, уже бесповоротно осужденный, и закурил еще одну сигарету, а они смотрели на меня, выискивая симптомы рака, и у моих ног разверзалась пропасть.

Ибо этот проклятый кровавый костюм принадлежал им, был куплен для них, и даже был куплен ими — они сотворили Мартина, а не он сотворил их, и кровь, от которой заскорузла ткань костюма, была их кровью. Расстояние между нами — я как-то не думал об этом прежде — возникло потому, что они этого не знали, и теперь я имел мужество понять, что люблю их больше, чем они любили меня. Я не хочу сказать, что моя любовь была больше: кто посмеет судить, в какую невыразимую цену обходится другому человеку его жизнь? Кому известно, кто и как его любит и что вдруг будет призвана совершить эта любовь? Нет, карты выпали так, что я вынужден был знать о них больше, чем они знали обо мне, я знал их квартирную плату, а моя была им неизвестна, и волей-неволей я смущал и раздражал их. Ибо, с другой стороны, их, несомненно, прельщала та свобода, которой я, по их мнению, располагал: этот ужасающий лимузин, например, или возможность отдать новый костюм, или мои все более и более жуткие трансатлантические путешествия. Как объяснить, что свобода берется, а не дается, и что никто не свободен, пока все не свободны?

Мой друг примерил костюм — он сидел на нем как сшитый по мерке, и все они ахали, и я отправился домой.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже